то круглые и большие, как лупа в полнолуние. По семье тети Веры можно было вполне представить себе, что носит сейчас близорукое население планеты.
Таня поздоровалась и, разворачивая чертеж, постаралась ровней дышать. Выработалась практика — на работе держать себя, как держал бы шофер в машине, когда, что бы ни случилось, надо ехать дальше, не выпуская руля из рук...
Все занимавшее ее недавно отлетело, как постороннее, и тут тетя Вера остановилась рядом с таким видом, точно заговорить хотела. И Таня повернулась к ней.
— Я слушаю.
— Ой, сначала маленькое вступление... Я ведь уборщица, а не дипломат какой. Хорошо, что еще нет никого... Вы заметили, что теперь лучше обходишься без людей, некоммуникабельность какая-то, честно говоря. А раньше в нашем городе все здоровались друг с другом. Почти все! Я, например, помню это. Будто бы все знакомые. А где знакомство, там и душа. Город вырос. На большой город души уже не хватает, поделилась на дворы, попряталась в домах — огромные-то какие, что ни дом, то и город. Души не видно. А по улицам сплетни ползают и даже в автобусах катаются...
— Тетя Вера, вы о чем? — встревожилась Таня: не дай бог — о Лобачеве, которого тут большинство называло Валерой, а впрочем, чего бояться-то?
Просто она не любила сплетен. Противно. Она слышала о занятности уборщицы тети Веры, о начитанности, об умении поговорить, но сама не сталкивалась с ней вот так, даже в разговорах, и насторожилась.
— Я вам, Танечка, о душевной женщине хочу рассказать, — продолжала тетя Вера, — однокласснице моей, Людочке. Это вступление я к тому, что душа иногда рядышком, просто в обнимку со сплетнями живет, диалектически, негде ей больше. Тесно в городах, а может, всюду, вообще — в жизни...
— Ну?
— Людочка — вполне человек. Ой, я ее еще такой тоненькой помню, а сейчас она пирожками торгует на вокзальном перроне, и... на нее невозможно стало смотреть. Гора! В сильные дожди она передвигается по перрону поближе к зданию вместе со своим ларьком. Держит изнутри и передвигается как в футляре, ага! Ну, это неважно... На душе это не отразилось. Приходит ко мне Людочка и рассказывает...
— Про вокзальную буфетчицу, которую зовут Юля, — оборвала Таня, напрягаясь.
Тетя Вера закивала, подтверждая, спросила:
— А что вы еще про нее знаете? Я вижу, вам сказали уже. Что?
— Ни-че-го. И знать не хочу, — отвечала Таня улыбаясь.
— Напрасно. Эта Юля — дрянь, страшнейшая. Мне Людочка сказала, а я вам решаюсь передать. Фигурка, глаза, все это есть, но — рвачиха! Обдерет как липку. А Костя... Простите, я по-старому... Константин Михайлович, он же хуже киселя с молоком.
— Зачем вы все это мне рассказываете?
— Она сама его к себе затащила! Людочка не соврет. Помогите мужу. Чему вы все улыбаетесь, Татьяна Антоновна?
— Вашей странной заботе.
— Не о вас. У вас сын! Вы — мать.
— Пусть Костю обдирают. Я достаточно зарабатываю сама.
Тетя Вера помолчала.
— Может быть... Когда мой оставил меня, я, конечно, и о деньгах плакала. У меня ртов больше, Татьяна Антоновна. Но все разно деньги отца не заменяют. Деньги — не отец. Отца потерять... А тем более вашего Костю... Он же такой хороший человек. Картины рисует! Одно это... Одно это все может заменить.
— Откуда вы знаете, что Костя рисует?
Он не говорит ни с кем об этом!
Таня сказала и тут же подумала: «А Юля?»
— Да я же предупредила вас, — отвечала ей тетя Вера, — что у нас весь город друг друга знал! Я в Доме пионеров... он тогда поменьше был и не Дворцом, а Домом назывался, балетную группу обшивала, пачки шила и другие костюмы по программе, а Костя в кружок рисования ходил, которым руководил старик, такой худой, как праведник...
— «Бабушка» Сережа.
— Ну вот, сами знаете... Я и вам от добра, Таня, как женщина постарше... Заметила, что вы рано приходите, и сама пораньше пришла сегодня, чтобы с вами... А больше ни с кем, ни звука... Не волнуйтесь по этому поводу... Очень вы по душе мне, даже не знаю почему. Просто так... Молодая, красивая, способная... Хочется, чтобы у вас все было хорошо, чтобы вы... вообще доказали, что и у современной молодежи вполне бывает прочная семейная жизнь...
— Спасибо вам, тетя Вера, но я старомодней, чем кажется. Давно сказано, что разбитого кувшина не склеить наново. Это мой принцип.
Тетя Вера будто не слышала ее, улыбалась.
— И что им, мужикам, надо, не пойму! Наука утверждает: мужчина полигамен, и это, мол, его предопределенная функция, биологическое задание, с которым он всю жизнь борется, раз успешно, раз нет...
— Наука? — рассмеялась Таня. — Она будет так утверждать, пока мы окончательно не вытесним из нее мужиков!
— Вы за словом не полезете в карман, как и за деньгами. И разговаривать с вами интересно и весело. Вот только... Не вытесним мы их... Или так: вытесним или не вытесним, а мужики не переведутся.
— Ах, тетя Вера, ну их! Мне сейчас — самое важное: огнеупорная кладка.
— Нет, Таня. Есть вещи поважнее кладки.
Тане захотелось, чтобы ее оставили одну, и тетя Вера, словно бы увидев это в ее взгляде, сказала:
— У меня все.
Вытащила из кармана халата большие квадратные очки, сигарету и ушла, не оглядываясь.
Наклонившись над кульманом и еще не разбирая чертежа, Таня быстренько повторила все, в чем тетя Вера преподала ей неожиданный урок, и рассмеялась. Впервые в жизни она смеялась до слез, самых непритворных и долгих. Может быть, и ей выйти с сигаретой на лестницу, куда из разных комнат весь день выбегали покурить заводоуправлении, чаще всего женщины? Нет, там тут же образуются компании на минуту, судачат обо всем — от политики до гастрономических новостей, а ей никого не хотелось видеть. И слышать. Она даже потрясла хвостом волнистых волос, распустившихся веером.
Не будет она встречаться с Костиной избранницей, говорить с ней — о чем? И это правда, что сама сможет вырастить сына.
Странная радость вспыхнула внутри от внезапного чувства свободы. Свобода всегда радостна, потому что нет ничего дороже, а странность заключалась в том, что простор открылся вдруг среди жизни, казалось уже загруженной заботами и хлопотами до отказа. Среди жизни, как среди леса, заросшего деревьями впритирку. Да, надо рубить, недаром именно так от века и говорят. Рубить? Что? Семейные узы, ставшие цепями... А на другом конце — еще одна жизнь, о которой с ней сейчас говорили, а она почему-то мало думала до сих пор. Не чужая жизнь. Какая же чужая, когда она еще дороже своей? Жизнь ни в чем не виноватого маленького существа, выношенного тобой.
Когда Мишук заболевал, они с Костей сидели по очереди у его кровати. А иногда и вместе, если было время. Таня рассказывала сыну сказки, а Костя тут же иллюстрировал их цветными карандашами, и рисунки получались такими забавными, что как-то она ему сказала:
— Слушай, тебе надо бы детские книжки делать!
— В нашем городе издательства нет, — засмеялся он, и она засмеялась, потому что все говорилось в шутку.
Они много смеялись в первые годы жизни. Легкие годы...