скажешь человеку, к которому хоть капельку...
Шаги уже утонули в темноте.
Хлопнув себя по щеке, Зотов сгреб комаров, и ладонь стала липкой. К утру много крови засохнет на руках, оденет их в коричневые перчатки. Хлопнув по второй щеке, он вытянул из тины сапоги и прыжками двинулся туда, где уже сошлись люди. Среди лужайки, несущей, как плот, большую палатку, солдаты сидели на досках, раскиданных по влажной траве, на смятых в комья шинелях, а кто и стоя слушал, как, опустив голову, бубнил Колпаков:
Город Белгород (Колпаков родился и жил рядом) недалеко от Украины, и, конечно, украинизмы живут в тех местах как дома. С нежностью Колпаков выговаривал «г», а мягкие знаки ставил где надо и не надо, по собственной душевной щедрости.
На вид он был щупленький, как Ася. Но на самом-то деле крепкий. И кулаки, увесистые, как кувалды, невпопад с обличьем, сразу вызывали уважение к себе. Руки его редко отдыхали, все шевелились, словно обдумывали работу.
Колпаков работал и на войне. Надо копать, носить, прибивать — нет лучше Колпакова, загляденье, как он носит, копает, прибивает. Надо резать вражью колючую проволоку — от минометчиков за полночь идет Колпаков, помогает другим. Потом, бывало, спросят дружки по расчету:
— Как, Герасим, проволока?
— Репьев на ней многовато. Зато на звезды полюбовался.
— Когда?
— Так на спине ж лежал-то. До утра. Мать моя, сколько ж это в небе звезд! И откуда?
— Загадка вселенной.
— Право слово!
Даже если вся работа сделана, и тогда Колпаков не ложился на боковую, а ладил курцам табакерки из снарядных гильз, для чего одну-две всегда таскал в своем вещмешке. Его хвалили, каясь, сколько времени у него отняли, а он радовался:
— Люблю художественную поделку.
Когда Зотов услышал от своего солдата эти слова, он проговорил с ним о том о сем больше часа, сказал наконец, что все же спать пора, и Колпаков согласился:
— Пора-то пора, да сна нету.
Давно уж Герасим не получал из дома писем, не знал, жива ли его семья. Под Белгородом, недавно вырванным у оккупантов, была такая танковая бойня, что в малых и больших окрестных речках оглушило, пожалуй, всех сомов, а в рощах — птиц. Куда уж людям... Теперь он писал домой все чаще и требовал у почтальона ответа, которого все не было.
Он тихонько читал, но все сидели еще тише. А смолкнет — что скажут? Стихи — это с тех самых звездных высот, но выносятся на суд людей. Хоть и высоки звезды, а люди выше. Им подавай... Да какие это стихи? «Самодеятельность», как сказала Ася... Если отшелушить их от своеобычного колпаковского говора, звучали стихи так:
То ли стихи оборвались неожиданно и все терпеливо ждали продолжения, то ли по другой какой причине долго тянулась тишина, казавшаяся безразличной, пока несколько голосов на болотной лужайке не осмелилось заговорить:
— Хочешь свернуть, Герасим? Сухой табачок, понравится.
— Да что у Герасима Кириллыча, кисета нет, что ли?
— У него кисет железный.
— Хоть порох береги.
— А чего жалуется? Тут бы закурить бы!
— Чтоб тебе до кишок дошло, тюха.
— А-а-а...
— Так, — растерянно подвел итог Агеев, выходя на лужайку к Колпакову, и возле него тот и вовсе измельчал, как у башни. Однако не Колпаков, а великорослый Агеев смущенно откашлялся и только потом продолжал: — Это интересное стихотворение. Как из книги стихи, а ни в какой книге нет. Да... Написал наш Колпаков, прямо не верится! Не было у нас батальонного поэта, мы не знали, а теперь узнали. А?!
Ася вдруг крикнула:
— Спасибо, Колпаков!
Все оглянулись, ошалев от ее внезапного оживления не меньше, чем от колпаковских стихов.
— Похлопаем ему! — не унималась она.
Но захлопала она одна, а остальные засмеялись. И едва стихло веселье оттого, что отвыкли от такой простой вещи, как хлопать в ладоши, молодой голос потребовал у Колпакова:
— Еще, хоть штуку!
— А больше нету, — чуть слышно отозвался Колпаков.
— Ну тогда повторяй, — донеслось несговорчиво, — по второму кругу: «Тут бы закурить бы!»
— Хватить.
— Бери его в окружение, ребята, не выпускай!