Другие классы общества не оспаривали этого права у дворянства, но хотели, чтобы сословие поделилось им. Надобно было изобрести высшие государственные соображения для оправдания его исключительной принадлежности дворянству, т. е. надобно было выступление князя Щербатова: это была его роль в Комиссии. Он выступил с новым политическим силлогизмом. Звание обязывает дворян с особливым усердием служить государю и отечеству.
Эта служба состоит в управлении другими подданными своего государя, а к этому надобно приготовиться воспитанием. Для такой подготовки дворянам и дано право иметь деревни и
Заключение следует само собой. Рабовладение должно быть привилегией только правящего сословия. Итак, крепостное право есть школа русских государственных людей и рабовладельческая деревня — образец управления русской империей. Запальчивый князь и на этот раз не сумел смолчать. Впрочем, не менее замечательно и мнение керенского дворянства, оправдывавшего в своем наказе неограниченную власть помещика над крепостными тем, что российский народ «сравнения не имеет в качествах с европейскими».
Далее, купцы могли приобретать крепостных, если бы им это было разрешено, только без земли в розницу. «Устыдимся, — продолжал князь Щербатов, — одной мысли дойти до такой суровости, чтобы равный нам по природе сравнен был со скотами и поодиночке был продаваем». Но князь не полагался на дворянскую стыдливость, зная, как охотно дворяне торгуют крепостными в розницу, и он высказал твердую уверенность, что Комиссия законом запретит продажу людей поодиночке без земли — постыдное дело, при одной мысли о котором в князе, по его признанию, вся кровь волновалась.

Так речь, направленная против купеческого притязания, невольно повернулась у оратора против своей же дворянской братии. Между тем почти полвека назад Петр I высказал Сенату желание, или требование, пресечь розничную продажу крепостных людей. Народнохозяйственный вред приобретения крепостных купцами князь Щербатов доказывал и статистическим расчетом. Из 71/2 млн. крестьянских душ настоящих хлебопашцев-работников не более 3300 тыс. на 17 млн. всех жителей России; следовательно, каждый пахарь должен приготовить хлеба на 5 человек с лишком. Если из 20 тыс. купцов каждый купит по две семьи, убавится еще 40 тыс. пахарей.
Но той же статистикой, которую князь Щербатов привлекал к защите дворянской монополии крестьянского душевладения, пользовались и купцы, отстаивая свою торговую монополию против крестьян; один из их депутатов рассчитал, что вследствие торговых занятий хлебопашцев не остается и 2 млн., а с того обилие пустырей и дороговизна.
Дворянство не довольствовалось своим наличным землевладением, простирало виды на бывшие церковные земли с крестьянами: в дворянских наказах встречаем пункт «о продаже дворянству экономических деревень». При совершенно непроницаемом рабовладельческом «умоначертании» дворянской массы было бесполезно прямо поднимать вопрос об отмене крепостного права. Депутат от козловского дворянства Коробьин попытался подойти к неприкосновенному вопросу стороной: при рассуждении Комиссии о крестьянских побегах он указал как на главную их причину на возмутительный произвол помещиков в распоряжении крестьянским трудом и имуществом и предложил, не трогая помещичьей власти над крепостным лицом, ограничить его право на то, что крепостной приобрел собственным трудом. Коробьина поддерживал «Наказ» императрицы, 261-я статья которого гласила, что «законы могут учредить нечто полезное для собственного рабов имущества». Но в Комиссии нашли невозможным такое разделение помещичьей власти, и Коробьин привлек на свою сторону только 3 голоса, а 18 голосов было против него.

Между тем предложение Коробьина было правильным приступом к делу. Власть над лицом крепостного принадлежала помещику как полицейскому агенту правительства. Коробьин отделял эту власть от прав частного владельца крепостных душ. Крепостного человека делал вещью отказ закона защищать его имущество. Законная защита имущества крепостного человека должна была вести к законному ограждению его труда и самой личности, как податного плательщика. Разделением судебно-полицейских полномочий и владельческих прав помещика открывается и Положение 19 февраля 1861 г.
В смешении этих разнородных элементов заключалась вся ложь правительственного и помещичьего взгляда на крепостной вопрос, запутавшая и замедлившая его решение на несколько поколений. Этим смешением стиралось всякое различие между правом и злоупотреблением. Им же объясняется и появление статьи в депутатском наказе одного из
Екатерину возмущал взгляд депутатов на крепостных как на рабов. В один из приливов негодования она набросала заметку: «Если крепостного нельзя признать персоною, следовательно, он не человек; но его скотом извольте признавать, что к немалой славе и человеколюбию от всего света нам приписано будет; все, что следует о рабе, есть следствие сего богоугодного положения и совершенно для скотины и скотиною делано».
Но в Комиссии на крепостное право смотрели не как на правовой вопрос, а как на добычу, в которой, как в пойманном медведе, все классы общества: и купечество, и приказно-служащие, и казаки, и даже черносошные крестьяне — спешили урвать свою долю. И духовенство не преминуло очутиться при дележе, и оно ухватилось за край медвежьего ушка: в один из городских депутатских наказов оно провело ходатайство о дозволении священно- и церковнослужителям наравне с купечеством и разночинцами покупать крестьян и дворовых людей.
Эти носители столь далеких друг от друга миросозерцаний только замыкали собой с противоположных концов длинную цепь умственных и нравственных разновидностей, из которых состояло русское общество. Естественна разноголосица нужд, мнений, зазвучавшая в депутатских речах, вся нескладица интересов в наказах разных сословий. Но как было законодателю привести все голоса в гармонию, уловить господствующие мотивы, извлечь из столкнувшихся интересов примиряющую законодательную норму, сшить, по выражению Екатерины, платье впору всем народам, которых в одной Казани она насчитала до двадцати. Притом столь несогласимые депутатские наказы и речи — только один из источников, откуда приходилось черпать нормы нового уложения.
Перед русскими кодификаторами были еще два источника: с одной стороны, «Наказ», открывавший