– Очень нужно ждать, когда исчезнет. В самом деле, я скажу, чтоб дали туфли?
– Нет, не надо. Брось их.
– Зачем? Туфли хорошие, бархатные…
Годятся. Ему хотелось спорить, керосин раздражал его.
– Куда они могут годиться? Не будешь же ты носить.
– Я, конечно, нет, но Александр будет.
– Это кто?
– А Бенковский.
– Ага! – он сухо усмехнулся. – Это очень трогательная верность туфлям умершего мужа. И практично.
– Ты сегодня зол?
Она смотрела на него немножко обиженно, но пытливо, и он, поймав в её глазах это выражение, неприязненно подумал:
«Наверно, она воображает, что я раздражён отсутствием Вареньки».
– К обеду Бенковский приедет, вероятно, – сообщила она, помолчав.
– Очень рад, – откликнулся он, соображая про себя: «Желает, чтоб я был любезен с будущим зятем».
И его раздражение усилилось чувством томительной скуки. А Елизавета Сергеевна говорила, тщательно намазывая тонкий слой масла на хлеб:
– Практичность, по-моему, очень похвальное свойство. Особенно в настоящее время, когда бремя оскудения так давит нашу братию, живущую от плодов земли. Почему бы Бенковскому не носить туфель покойного мужа?..
«И саван покойника, если ты и саван с него сняла и хранишь», – язвительно подумал Ипполит Сергеевич, сосредоточенно занимаясь переселением пенок из сливочника в свой стакан.
– После мужа остался очень обширный и приличный гардероб. А Бенковский не избалован. Большая семья – трое юношей, помимо Александра, да девиц пять. Имение заложено. Знаешь, я очень выгодно купила у них библиотеку, – есть весьма ценные вещи. Ты посмотри, может быть, найдёшь что-либо нужное тебе… Александр существует на жалованье.
– Ты давно его знаешь? – спросил он её; нужно было говорить о Бенковском, хотя говорить не хотелось ни о чём.
– В общем, года четыре, а так… близко – месяцев семь-восемь. Ты – увидишь, он очень милый. Нежный такой, легко возбуждающийся, идеалист и немножко, кажется, декадент. Впрочем, теперь молодёжь вся склонна к декадентству… Одни падают в сторону идеализма, другие к материализму… и те и другие не кажутся мне умными.
– Есть ещё люди, исповедующие «скептицизм во сто лошадиных сил», как определяет это настроение один мой товарищ, – заявил Ипполит Сергеевич, наклоняя лицо над столом.
Она засмеялась, говоря:
– Это остроумно, хотя и грубовато. Я, пожалуй, тоже близка к скептицизму, знаешь, здравому скептицизму, который связывает крылья всевозможных увлечений…
Он поторопился выпить свой чай и ушёл, заявив, что ему нужно разобрать привезённые книги. Но в комнате у него, несмотря на открытые двери, стоял запах керосина. Он поморщился и, взяв книгу, ушёл в парк. Там, в тесно сплочённой семье старых деревьев, утомлённых бурями и грозами, царила меланхолическая тишина, обессиливающая ум, и он шёл, не открывая книги, вдоль по главной аллее, ни о чём не думая, ничего не желая.
Вот река и лодка. Здесь он видел Вареньку отражённой в воде и ангельски прекрасной в этом отражении.
«Я точно гимназист!» – воскликнул он про себя, ощущая, что воспоминание о ней приятно ему.
Постояв с минуту у реки, он пошёл в лодку, сел на корму и стал смотреть на картину в воде. Она и сегодня была так же хороша, но на её прозрачном фоне не являлась белая фигура девушки. Полканов закурил папиросу и тотчас же бросил её в воду, думая, что, пожалуй, он глупо сделал, приехав сюда. В сущности, зачем он тут нужен? Кажется, только затем, чтоб охранять доброе имя сестры, – проще говоря, чтоб дать сестре возможность, не смущаясь приличиями, принимать у себя господина Бенковского. Роль неважная. А этот Бенковский, должно быть, не очень умён, если действительно любит сестру, слишком умную.
Просидев часа три в состоянии полусозерцания, в каком-то расслаблении мысли, скользившей по предметам, не обсуждая их, он встал и медленно пошёл в дом, негодуя на себя за бесполезно потраченное время и твёрдо решив скорее приняться за работу. Подходя к террасе, он увидал стройного юношу в белой блузе, подпоясанной ремнём. Юноша стоял спиной к аллее и рассматривал что-то, наклонясь над столом. Ипполит Сергеевич замедлил шаги, соображая – неужели это и есть Бенковский? Вот юноша выпрямился, красивым жестом откинул со лба назад длинные пряди вьющихся чёрных волос и обернулся лицом к аллее.
«Да это – паж средневековый!»
Лицо Бенковского, овальное, матово-бледное, казалось измученным от напряжённого блеска больших, миндалевидных и чёрных глаз, глубоко ввалившихся в орбиты. Красиво очерченный рот оттенялся маленькими чёрными усами, а выпуклый лоб – прядями небрежно спутанных, вьющихся волос. Он был маленький, ниже среднего роста, но его гибкая фигура, сложенная изящно, скрадывала этот недостаток. Он смотрел на Полканова так, как смотрят близорукие, в бледном лице его было что-то очень симпатичное, но болезненное. В берете, в костюме из бархата он действительно был бы пажом, убежавшим с картины, изображающей средневековый двор.
– Бенковский! – глухо сказал он, протягивая Ипполиту Сергеевичу, взошедшему на ступеньки террасы, белую руку с тонкими и длинными пальцами музыканта.
Молодой учёный крепко пожал руку.
С минуту оба неловко молчали, потом Полканов заговорил о красоте парка. Юноша отвечал ему кратко, заботясь, очевидно, только о соблюдении вежливости и не проявляя никакого интереса к собеседнику.
Скоро явилась Елизавета Сергеевна в свободном белом платье, с чёрными кружевами на воротнике, подпоясанная длинным чёрным шнуром с кистями на концах. Этот костюм хорошо гармонировал с её спокойным лицом, придавая величавое выражение его мелким, но правильным чертам. На щеках её играл румянец удовольствия, и холодные глаза смотрели оживлённо.
– Сейчас будем обедать, – объявила она. – Я вас угощу мороженым. А вы, Александр Петрович, почему такой скучный? Вы не забыли Шуберта?
– Привёз и Шуберта и книги, – ответил он, откровенно и мечтательно любуясь ею.
Ипполит Сергеевич видел выражение его лица и чувствовал себя неловко, понимая, что этот милый юноша, должно быть, дал себе обет не признавать его существования.
– Прекрасно! – воскликнула Елизавета Сергеевна, улыбаясь Бенковскому. – После обеда мы с вами играем?
– Если вам будет угодно! – Он склонил пред ней голову.
Это вышло у него грациозно, но всё-таки заставило внутренно усмехнуться Ипполита Сергеевича.
– Мне очень угодно, – кокетливо объявила его сестра.
– А вы любите Шуберта? – спросил Ипполит Сергеевич.
– Прежде всего Бетховен – Шекспир музыки, – ответил Бенковский, повернув к нему своё лицо в профиль.
Ипполит Сергеевич слыхал и раньше, что Бетховена называют Шекспиром музыки, но разница между Шубертом и им составляла для него одну из тех тайн, которые его совершенно не интересовали. Его интересовал этот мальчик, и он серьёзно спросил:
– Почему же вы ставите именно Бетховена прежде всего?
– Потому что он идеалист более, чем все творцы музыки, взятые вместе.
– Да? Вы тоже принимаете за истинное это мировоззрение?
– Несомненно. И знаю, что вы крайний материалист. Читал ваши статьи, – объяснился Бенковский, и