чего вышло?
И, не ожидая ответа, сообщил, качнув головой:
- Свобода всем вышла!
- Кому? - равнодушно спросил Бурмистров.
- А - всем жителям.
Городовой вынул из-за обшлага шинели кисет, из кармана трубку и, посапывая, начал набивать её табаком.
- Да! Вышла-таки! Сегодня у соборе молебен будет. Всем всё прощено! Орут все поэтому.
Вавила посмотрел на него, медленно приподнялся и сел рядом.
- Кто объявил?
- Государь император, кому же больше?
- Всем?
- Я ж говорю...
- И мне?
- А и тебе! Почему же и не тебе? Если всем, то - и тебе.
- Меня - судить надо! - вяло и угрюмо сказал Бурмистров. - Свобода! Нашли время, когда объявить, черти.
Он вопросительно прислушивался к своим словам и недоумевал: бывало, говоря и думая о свободе, он ощущал в груди что-то особенное, какие-то неясные, но сладкие надежды будило это слово, а теперь оно отдавалось в душе бесцветным, слабым эхом и, ничего не задевая в ней, исчезало.
Городовой курил, плевал в стену и спокойно говорил:
- Теперь такое начнётся - ух! Теперь каждый каждому все обиды напомнит!
Вавила встал на ноги и, выпячивая грудь, сказал:
- Что ж, выпускай меня!
- Подожди! - отрицательно мотнув головой, ответил Капендюхин. - Я ж не могу, не приказано мне. Я зашёл по дружбе, просто так. Было время приказывали мне сажать тебя у полицию, то я сажал. Человеку приказывают он делает. Вот прикажут мне: иди, выпускай Бурмистрова, то я пойду и скажу: а ну, Бурмистроу, ступай себе! Разве это не бывало?
- А как же Девушкин-то? - спросил Вавила, недоверчиво глядя на городового.
- Это - твоё дело. Мне - что? Я ж ему не брат, не отец. Я за него не могу взыскивать.
- Ну, и выпускай меня! - решительно проговорил Бурмистров, подвигаясь к двери.
Не останавливая его, городовой выколачивал пепел из трубки и безнадёжным голосом говорил:
- Куда ты торопишься? Вот чудак! Лежал-лежал, вдруг вскочил. А куда?
Если бы Капендюхин попробовал остановить Вавилу, Вавила, наверное, ушёл бы из камеры, но, не встретив сопротивления, он вдруг ослабел и, прислонясь к стене, замер в недоумении, от которого кружилась голова и дрожали ноги. Городовой, растирая пальцем пепел у себя на колене, лениво говорил о том, что обыватели озорничают, никого не слушаются, порядок пропал.
- Такое идёт, как будто все, и мужчины и бабы, плешивые стали, ей-богу! У всех явилось какое-то одно, как у арестантов. Или выстегал их кто-то прутьями и люди не могут сидеть, бегают-бегают, а всё потому, что начальство уже устало заботиться о людях: а ну вас, свиньи, к бесу, нате вам свободу! Вот, живите, а я посмотрю с-за уголка, что будет...
Он рассердился, надул щёки и вышел, хлопнув громко дверью.
Бурмистров посмотрел на дверь, подошёл к ней, ударил ногой - дверь тяжело отворилась. Он выглянул в тёмный коридор, сурово крикнув:
- Эй, вы! Заприте!
Никто не ответил. Вавила, оскалив зубы, с минуту стоял на пороге каземата и чувствовал, словно кто-то невидимый, но сильный, обняв его, упрямо толкал вперёд. Притворив дверь, он, не торопясь, пошёл по коридору, дорога была ему известна. У него вздрагивали уши; с каждым шагом вперёд он ступал всё осторожнее, стараясь не шуметь, и ему хотелось идти всё быстрее; это желание стало непобедимым, когда перед ним широко развернулся пожарный двор.
Несколькими прыжками он добежал до конюшен, влез по лестнице на крышу, прыгнул с неё в чей-то огород, присел на корточки, оглянулся, вскочил и помчался куда-то через гряды, усеянные мёрзлыми листьями капусты и картофельной ботвой.
Усталый, запыхавшийся, он ткнулся в угол между каких-то сараев, встал на колени, - за забором, точно телеграфные проволоки в ветреный день, глухо и однообразно гудели потревоженные голоса людей.
Бурмистров оглянулся, взял из кучи щепок обломок какой-то жерди, вытянулся вперёд и приложил лицо к щели забора: в тупике за ним стояло десятка полтора горожан - всё знакомые люди.
Стояли они тесной кучкой, говорили негромко, серьёзно, и среди них возвышалась огромная седая голова Кулугурова. Все были одеты тепло, некоторые в валенках, хотя снега ещё не было. Они топтались на кочках мёрзлой грязи и жухлого бурьяна, вполголоса говоря друг другу:
- Ладно, говорю, ты спи! - рассказывал Кулугуров, сверкая глазами. - И только это легла моя старуха, - бух! В ставень, - камнем, видно, кинули.
- Их две шайки основалось, - докладывал Базунов осторожным и как бы что-то нащупывающим голосом, - Кожемякин да кривой со слободы - это одна, а телеграфистишка с горбатым из управы земской...
- Да, да, вот эти!
- Что же делать будем, а?
Бурмистров вздрагивал от холода. Часто повторяемый вопрос - что делать? - был близок ему и держал его в углу, как собаку на цепи. Эти зажиточные люди были не любимы им, он знал, что и они не любят его, но сегодня в его груди чувства плыли подобно облакам, сливаясь в неясную свинцовую массу. Порою в ней вспыхивал какой-то синий болотный огонёк и тотчас угасал.
Когда же он услышал, что Тиунова ставят рядом с Кожемякиным, его уколола в сердце зависть, и он горько подумал:
'Присосался, кривой чёрт!'
И тотчас же сообразил:
'Кабы он, дьявол, не покинул меня тогда, на мосту, - ничего бы и не было со мной!'
Народа в тупике прибавлялось, разговор становился всё более тревожным, всё менее ясным для Бурмистрова.
Кто-то говорил густым и торжественным голосом, точно житие читая:
- Ходит по городу старушка нищая Зиновея и неизвестная никому женщина с ней, - женщина-то, слышь, явилась из губернии, - и рассказывают они обе, будто разные образованные люди...
- Слободские идут!
- У собора сотен пять народу!
- Слободские - это беда!
- Один Вавила Бурмистров, боец-то их, на десять человек наскандалить может...
Вавила невольно пугливо откинулся от забора, но - ему было приятно слышать мнение горожан о нём. И на секунду в нём явилось острое желание прыгнуть через забор, прямо в середину кучи этих людей, - эх, посыпались бы они кто куда!
Он улыбнулся, закрыл глаза, его мускулы сами собою напрягались.
За забором горожане гудели, как пчелиный рой:
- В том соображении, что господь бог, святая наша церква и православное духовенство едины есть народу защитники-ходатели, то решили эти учёные, чтобы, значит, церкви позакрыть...
- Кожемякин вчера успокаивал, что ничего-де худого не будет...
- А свобода эта, всем данная, - ничего?
- Начнётся от них, свободных, городу разорение!
- Все дела остановились - какие могут быть убытки, а? Да будь-ка я на месте головы, да я бы, - ах, господи! гонцов бы везде послал...
- Что же, братцы, делать?
'Боятся, черти!' - соображал Вавила, оскалив зубы. Тревога обывателей была приятна ему, она словно грела его изнутри, насыщая сердце бодростью. Он внимательно рассматривал озабоченные лица и ясно