Порою, думая об Илье, он удивлялся упрямству сына; все кругом умнеют, чего он ждёт, Илья?
Он нередко встречал в доме брата Попову с дочерью, всё такую же красивую, печально спокойную и чужую ему. Она говорила с ним мало и так, как, бывало, он говорил с Ильей, когда думал, что напрасно обидел сына. Она его стесняла. В тихие минуты образ Поповой вставал пред ним, но не возбуждал ничего, кроме удивления; вот, человек нравится, о нём думаешь, но - нельзя понять, зачем он тебе нужен, и говорить с ним так же невозможно, как с глухонемым.
Да, всё изменялось. Даже рабочие становятся всё капризнее, злее, чахоточнее, а бабы всё более крикливы. Шум в рабочем посёлке беспокойней; вечерами даже кажется, что все там воют волками и даже засоренный песок сердито ворчит.
У рабочих заметна какая-то непоседливость, страсть бродяжить. Никем и ничем не обиженные парни вдруг приходят в контору, заявляя о расчёте.
- Куда это вы? - спрашивал Пётр.
- Поглядеть, что в других местах.
- Чего они бесятся? - спрашивал Артамонов старший брата, - Алексей с лисьими ужимочками, посмеиваясь, говорил, что рабочие волнуются везде.
- Ещё у нас - хорошо, тихо, а вот в Петербурге... Чиновники, министры у нас не те, каких надо...
И дальше он говорил уже нечто такое дерзкое, глупое, что старший брат угрюмо поучал его:
- Ерунда это! Это господам выгодно власть отнять у царя, господа беднеют. А мы и безвластно богатеем. Отец у тебя в дегтярных сапогах по праздникам гулял, а ты заграничные башмаки носишь, шёлковые галстуки. Мы должны быть работники царю, а не свиньи. Царь - дуб, это с него нам золотые жёлуди.
Алексей, слушая, усмехался и этим ещё более раздражал. Артамонов старший находил, что все вообще люди слишком часто усмехаются; в этой их новой привычке есть что-то и невесёлое и глупое. Никто из них не умел однако насмешничать так утешительно и забавно, как Серафим-плотник, бессмертный старичок.
Артамонов очень подружился с Утешителем. Время от времени на него снова стала нападать скука, вызывая в нём непобедимое желание пить. Напиваться у брата было стыдно, там всегда торчали чужие люди, а он особенно не хотел показать себя пьяным Поповой. Дома Наталья в такие дни уныло сгибалась, угнетённо молчала; было бы лучше, если б она ругалась, тогда и самому можно бы ругать её. А так она была похожа на ограбленную и, не возбуждая злобы, возбуждала чувство, близкое жалости к ней; Артамонов шёл к Серафиму.
- Выпить хочу, старик!
Весёлый плотник улыбался, одобрял:
- Это - обыкновенное дело, как солнышко летом! Устал ты, значит, притомился. Ну, ну, подкрепись! Дело твоё - не малое, не бородавка на щеке!
Он держал для хозяина необыкновенного вкуса настойки, наливки, доставал из всех углов разноцветные бутылки и хвастался:
- Сам выдумал, а совершает одна дьяконица, вдова, перец-баба! Вот, отведай, эта - на берёзовой серьге с весенним соком настояна. Какова?
Присаживался к столу и, потягивая своё, 'репное', болтал:
- Да, так вот, дьяконица! Разнесчастная женщина. Что ни любовник, то и вор. А без любовников - не может, такое у неё нетерпение в жилах...
- Нет, вот я видел одну на ярмарке, - вспоминал Артамонов.
- Конечно! - спешил подтвердить Серафим. - Там отборные товары со всей земли. Я знаю!
Серафим всех и всё знал; занятно рассказывал о семейных делах служащих и рабочих, о всех говорил одинаково ласково и о дочери своей, как о чужой ему.
- Остепенилась, шельма. Живёт со слесарем Седовым и ведь хорошо живёт, гляди-ко! Да, всякая тварь свою ямку находит.
Хорошо было у Серафима в его чистой комнатке, полной смолистого запаха стружек, в тёплом полумраке, которому не мешал скромный свет жестяной лампы на стене.
Выпив, Артамонов жаловался на людей, а плотник утешал его.
- Это - ничего, это хорошо! Побежали люди, вот в чём суть! Лежал-лежал человек, думал-думал, да встал и - пошёл! И пускай идёт! Ты - не скучай, ты человеку верь. Себе-то веришь?
Пётр Артамонов молчал, соображая: верит он себе или нет? А бойкий голосок Серафима, позванивая словами, утешительно пел:
- Ты не гляди, кто каков, плох, хорош, это непрочно стоит, вчера было хорошо, а сегодня - плохо. Я, Пётр Ильич, всё видел, и плохое и хорошее, ох, много я видел! Бывало - вижу: вот оно, хорошее! А его и нет. Я - вот он я, а его нету, его, как пыль ветром, снесло. А я - вот! Так ведь я - что? Муха между людей, меня и не видно. А - ты...
Серафим, многозначительно подняв палец, умолкал.
Слушать его речи Артамонову было дважды приятно; они действительно утешали, забавляя, но в то же время Артамонову было ясно, что старичишка играет, врёт, говорит не по совести, а по ремеслу утешителя людей. Понимая игру Серафима, он думал:
'Шельмец старик, ловок! Вот, Никита эдак-то не умеет'.
И вспоминал разных утешителей, которых видел в жизни: бесстыдных женщин ярмарки, клоунов цирка и акробатов, фокусников, укротителей диких зверей, певцов, музыкантов и чёрного Стёпу, 'друга человеческого'. В брате Алексее тоже есть что-то общее с этими людями. А в Тихоне Вялове - нет. И в Пауле Менотти тоже нет.
Пьянея, он говорил Серафиму:
- Врёшь, старый чёрт!
Плотник, хлопая ладонями по своим острым коленям, говорил очень серьёзно:
- Не-ет! Ты сообрази: как мне врать, ежели я правды не знаю? Я же тебе из души говорю: правды не знаю я, стало быть - как же я совру?
- Тогда - молчи!
- Али я немой? - ласково спрашивал Серафим, и розовое личико его освещалось улыбкой. - Я - старичок, - говорил он, - я моё малое время и без правды доживу. Это молодым надо о правде стараться, для того им и очки полагаются. Мирон Лексеич в очках гуляет, ну, он насквозь видит, что к чему, кого - куда.
Артамонову старшему было приятно знать, что плотник не любит Мирона, и он хохотал, когда Серафим, позванивая на струнах гусель, задорно пел:
Ходит дятел по заводу,
Смотрит в светлые очки,
Дескать, я тут - самый умный,
Остальные - дурачки!
- Верно! - одобрял Артамонов.
А плотник, тоже пьяненький, притопывая аккуратной ножкой, снова пел:
То не ястреб, то не сыч
Щиплет птичек гоже,
Это - Алексей Ильич,
Угодничек божий!
Артамонову старшему и это нравилось; тогда Серафим бесстыдно пел о Якове:
Яша Машу обнимает,
Ничего не понимает...
Так они забавлялись иногда до рассвета, потом в дверь стучал Тихон Вялов, будил хозяина, если он уже уснул, и равнодушно говорил:
- Домой пора, сейчас гудок будет; рабочие увидят вас, - нехорошо!
Артамонов кричал:
- Что - нехорошо? Я - хозяин!
Но подчинялся дворнику, шёл, тяжело покачиваясь, ложился спать, иногда спал до вечера, а ночью снова сидел у Серафима.