отягчённый бременем власти и, конечно, пьяненький. Отворив дверь насколько возможно широко, он ставит на порог сначала одну короткую свою ногу, потом другую и, вместив себя в раму двери, держась правой рукой за шашку, а левой за косяк, - спрашивает:
- Лександра, - ты дома?
Это - вне сомнений, я сижу у окна, и он ясно меня видит; мало того ещё проходя по улице, он видел меня и зачем-то подмигнул рыжей, кустистой бровью.
- Вались, вались, власть, - говорю я, - ведь видишь, что дома!
Задевая шашкой за косяк, за стул, волоча по полу больные ноги, как слепой, вытянув левую руку вперёд, он подходит качаясь, грузно садится, говоря:
- Я обязан спросить...
Сняв фуражку, аккуратно укладывает на подоконник всегда одинаково - на улицу козырьком. Пыхтит, надувая квадратное, красное лицо с синими жилками на щеках и тяжёлым носом, опущенным на жёсткие, рыжие усы. Нос у него странный, кажется, что он наскоро и неумело вырезан из пемзы; уши большие, дряблые, в правом - серебряная казацкая серьга: кольцо с крестом внутри. Он весь сложен из кубов разной величины, и череп у него кубический, и даже коленные чашки, а лапы - квадратные, причём пальцы на них кажутся излишними, нарушающими простенькую архитектуру урядникова тела.
- Устал! - говорит он и смотрит на меня большими мутными глазами так, точно это я причина его усталости.
- Чаю хочешь? - спрашиваю.
И всегда я слышу в ответ один и тот же каламбур:
- Я уж отчаялся.
Вздохнув, он добавляет:
- Однако - давай, надо же чего-нибудь пить-то!
Потом сожалеет:
- Как это неделикатно, что ты водку не употребляешь! Или хоть бы пиво...
- А отвалятся у тебя ноги от питья, - говорю я ему. Он смотрит на ноги - не то с любопытством, не то осуждая их - и сообщает:
- То же и доктор сказал: обязательно потеряю я ноги, вскорости даже. Верхом проедешь верстов пять, и так они, брат, затекают, просто - чугун, право! Тыкнешь пальцем и ничего не чуешь - вот как даже!
О ногах он может говорить долго, подробно и картинно описывая их состояние от колен до пальцев. Посылаю сторожа Павлушу, дурачка и злейшего истребителя посуды, к лавочнику Верхотурову за брагой, а Крохалёв, расстёгивая пуговицы кожаной тужурки, говорит:
- Дознал я, что поп у ссыльных книги берёт...
- Ты мне прошлый раз сказал это.
- Сказал уж? Нехорошо.
Он неодобрительно качает головою, а я не понимаю, что нехорошо: болтливость Крохалёва или поведение попа?
С этого - или чего-нибудь подобного - и начинается кошмарное истечение нелепой русской тоски из широкой груди Крохалёва: он тяжко вздыхает, поддувая усы к носу, расправляет их пальцем вправо и влево, серьга в ухе его качается.
- Опять я вчерась почитал несколько 'Робинзон Крузо' - повесть, начинает он, и в его мутных глазах, где-то в глубине их, разгораются, проблёскивают странные светлые искры, они напоминают железные опилки.
- Экой, брат, ум был в англичанине этом, удивляюсь я...
- Да уж ты удивлялся.
- И ещё буду! Безмерно буду удивляться, всегда! - настойчиво заявляет Крохалёв. - Если человек на острову, один совсем сделал всю жизнь себе - я могу ему удивляться! Пускай выдумано, это и выдумать трудно...
Он фыркает, сдувая мух с больших усов, снимает тужурку и остаётся в толстом глухом жилете, который считает 'лучше панцыря', потому что жилет этот заговорён одним знахарем кузнецом, да ещё простеган какой-то 'напетой ниткой'.
Крепко трёт ладонью тупой, покрытый густой щетиной подбородок и, понижая сиповатый голос, говорит:
- А у нас вот - иду я вчера улицей, лежит под плетнём Сёмка Стукалин, ободран весь, морда в крови - что такое? 'Устал, отдыхаю'. - 'Отчего устал?' - 'Жену бил'. А где там - бил, когда сам весь испорчен...
Крохалёв трясёт ушами и, ядовито исказив лицо, спрашивает:
- Хорош проспект жизни?
И, точно тени с горы под вечер, одна за другой ползут тёмненькие картинки; всё знакомо, уныло, дико и неустранимо.
- Сегодня утром поп говорит: 'Вы бы, Яков Спиридоныч, внушили вдове Хрущёва, чтобы она не избивала столь жестоко пасынков своих'. Иду ко вдове, кричу и всё вообще, как надо, внушаю - сидит она, чёрт, в углу, молчит, да вдруг как завыла: 'Бери, говорит, их, бей сам, а мне всё равно, я хоть и тебе зенки выцарапаю...'
Крохалёв помолчал, вздохнул.
- Конечно - дал ей раз по шее, не со зла, а больше для поддержки переспективы власти, - как тут оскорбление лица службы при исполнении долга, н-ну... Ты скажешь - нехорошо драться, что ж, лучше - арестовать и на суд её? Женщина - без ума, больная и подыхает с голоду...
Павлуша принёс большой туес браги, видимо, очень холодной - деревянный кружок туеса даже вспотел. Администратор наливает густое, тяжёлое пойло в стакан и угрюмо бормочет:
- Вовсе это не моё дело - укрощать полоумных баб. А поп суётся зря... Тоже и моё начальство: 'У тебя, говорит, опять ссыльные гуляют? Гляди, Яков!' Мне что же - связать их али ноги отрубить им?
Выпив сразу три стакана жгуче холодной влаги, он долго сосёт усы, тупо глядя в пол, и, сразу опьянев, бубнит:
- Будто бы... будто бы, а?
Моя фигура, видимо, расплывается перед ним - усиленно щурясь, он упорно оглядывает меня, точно собирает, составляет нечто бесформенное и разрушенное, и, похлопывая неверной лапой по ножнам шашки, ухмыляется, говоря:
- Вооружён, а? Воор-ружён властью - без послабления! Лександра - могу я сейчас пойти и сказать...
Он подбирает ноги, безуспешно стараясь встать, прикладывает ладонь ребром к виску и рапортует мне:
- Ваше благородие, - Лександра Силантьев, учитель, замечен мною в неблагонадёжном поведении - чисто, а?
И, уронив на колено руку, хохочет рыдающими звуками.
- Безо всякой причины - могу?
Как будто вдруг трезвеет и, строго двигая бровями, убеждает сам себя:
- Могу! Всякого могу стеснить и даже погубить... Ничего не скажешь против: наделён властью... всё могу, да!
Но это его не радует, а - только удивляет: брови поднимаются к седой и рыжей щетине на голове, он бормочет:
- Пьяный, ноги у меня больные, сердце заходит, а...
Наклоняется ко мне и, мигая большущими глазами, шёпотом говорит: