прихожую, где спал, и всё более отдалялся внутренно, понемногу теряя своё бесформенное, тёпленькое чувство к ней. Лёжа в постели, налитый обидой и острым, неприятным возбуждением, слышал, как Раиса густым, воркующим голосом пела задумчивую песню, всегда одну, и звенит стекло бутылки, стукаясь о рюмку...
Но однажды, тёмною ночью, когда в стёкла окна около постели Евсея с визгом хлестали тонкие струи осеннего дождя, Раисе удалось разбудить в подростке нужное ей чувство.
- Вот так! - говорила она, пьяно посмеиваясь. - Теперь ты - мой любовник! Видишь, как это хорошо, - а?
Он стоял у постели с дрожью в ногах, в груди, задыхаясь, смотрел на её огромное, мягкое тело, на широкое, расплывшееся от усмешки лицо. Ему уже не было стыдно, но сердце, охваченное печальным чувством утраты, обиженно замирало, и почему-то хотелось плакать. Он молчал, печально ощущая, что эта женщина чужда, не нужна, неприятна ему, что всё ласковое и хорошее, лежавшее у него в сердце для неё, сразу проглочено её жадным телом и бесследно исчезло в нём, точно запоздалая капля дождя в мутной луже.
- Будем мы с тобою Доримедошку надувать, свинью, - иди сюда!
Он, не смея отказаться, подошёл. Но теперь женщина уже не могла победить в нём неприязни к ней. Она долго тормошила его и обидно смеялась над ним, потом, грубо оттолкнув от себя его костлявое тело, выругалась и ушла.
Когда Евсей остался один, то безнадёжно подумал:
'Теперь она меня изведёт, - она припомнит мне это! Пропал я...'
Он посмотрел в окно - за стёклами трепетало и билось во тьме что-то бесформенное, испуганное; плакало, взвизгивая, хлесталось в стёкла, шаркалось о стены, прыгало по крыше.
Тихонько подползла, соблазняя, осторожная мысль:
'А если я скажу, что она старика удушила?'
Евсей испугался этого вопроса и долго не мог оттолкнуть его от себя.
'Она меня и так и этак погубит!' - отвечал он сам себе, а вопрос всё-таки неуклонно стоял перед ним и манил его куда-то.
Утром ему показалось, что Раиса забыла о печальном насилии ночи. Она лениво и равнодушно дала ему кофе, хлеба и, как всегда, полубольная с похмелья, ни словом, ни взглядом не намекнула о изменившемся отношении к нему.
Он пошёл на службу успокоенный и с того дня начал оставаться на вечерние занятия, а домой возвращался медленно, чтобы приходить позднее. Ему было трудно наедине с женщиной, он боялся говорить с нею, ожидая, что Раиса вспомнит ту ночь, когда она уничтожила хилое, но дорогое Евсею его чувство к ней.
Чаще других, вместе с ним, на вечерние занятия оставался в канцелярии Яков Зарубин и начальник Евсея - седоусый Капитон Иванович, которого за глаза все звали Дудкой.
Его бритое лицо было покрыто частой сетью мелких красных жилок, издали оно казалось румяным, а вблизи - иссечённым тонким прутом. Из-под седых бровей и устало опущенных век сердито блестели невесёлые глаза, говорил он ворчливо и непрерывно курил толстые, жёлтые папиросы, над большой, белой головой всегда плавало облако синеватого дыма, отмечая его среди других людей.
- Какой он важный! - сказал однажды Евсей Зарубину.
- Он - полоумный! - ответил чёрненький Яков. - Почти год в сумасшедшем доме сидел.
Евсей видел, что иногда Дудка вынимает из кармана своего длинного, серого пиджака маленькую чёрную книжечку, подносит её близко к лицу и что-то тихо ворчит, шевеля усами.
- Это у него молитвенник?
- Не знаю...
Смуглое лицо Зарубина судорожно дрогнуло, глазки вспыхнули, он покачнулся к Евсею и горячо прошептал:
- Ты к девицам ходишь?
- Нет...
- У! Идём со мной, - ладно? Можно - даром, только на пару пива надо иметь двадцать пять копеек. Если сказать, что мы из полицейского правления, - пустят даром и девиц даром дадут. Нас, полицейских чиновников, боятся!
И ещё более тихо, но с большим пылом и жадностью он продолжал:
- А какие есть девки! Толстые, тёплые, как пуховые перины. Это самое лучшее, девки, ей-богу!.. Другая ласкает, как родная мать.
- А у тебя есть мать?
- Есть. Только я живу у тётки. У меня мать - сволочь. На содержании у мясника живёт. Я к ней не хожу, мясник не велит. Один раз я пришёл, а он меня ка-ак хватит ногой в зад - у!
Маленькие, мышиные уши Зарубина вздрагивали, узкие глаза странно закатывались под лоб. Судорожным движением пальцев он щипал чёрный пух на верхней губе и весь трепетал от возбуждения.
- Ты почему тихий? Надо быть смелее, а то задавят тебя работой. Я тоже сначала боялся, так на мне все верхом ездили. Давай, будем товарищами на всю жизнь?
Он не нравился Евсею, возбуждая опасения своей вертлявостью, но Климков сказал:
- Давай.
- Руку! Вот и кончено. Завтра пойдём к девицам.
- Я не пойду...
Они не заметили, когда к ним подошёл Дудка и спросил ворчливым голосом:
- Ну, кто - кого?
- Мы не боремся! - хмуро и непочтительно сказал Зарубин.
-- Врёшь! - сказал Дудка. - Ты, Климков, не поддавайся ему, слышишь?
- Слышу! - ответил Евсей, вставая перед ним.
И его потянуло к этому человеку чувство почтительного любопытства. Однажды он - по обыкновению неожиданно для себя - осмелился заговорить с Дудкой.
- Капитон Иванович...
- Что такое?
- Я хочу спросить вас, пожалуйста. Отчего люди так нехорошо живут?
Старик поднял тяжёлые веки и, посмотрев в лицо Климкова, сам спросил:
- А тебе какое дело?
Евсей смутился, вопрос старика встал перед ним во всей силе своей простоты.
- Ага! - тихонько сказал старик. Потом он нахмурился, вынул из кармана чёрную книжку и, стукая по ней пальцем, сказал:
- Евангелие! Читал?
- Да.
- Понял?
- Нет! - робко ответил Евсей.
- Читай ещё... - Двигая усами, старик спрятал книгу в карман. - Книга для детей, для чистых сердцем... Он ворчал ласково, Евсею хотелось ещё спрашивать его о чём-то, но вопросы не складывались, а старик закурил папиросу, окутался дымом и, должно быть, забыл о собеседнике. Климков осторожно отошёл прочь, его тяготение к Дудке усилилось, и он подумал:
'Хорошо бы мне сидеть поближе к нему...'
И это стало его мечтой. А Яков Зарубин мечтал так:
- Знаешь что, Климков, - говорил он горячим шёпотом, - давай, будем стараться попасть в политические сыщики? Вот бы зажили мы с тобой - у!
Евсей молчал - политические сыщики пугали его своими строгими глазами и тайной, окружавшей их тёмное дело.
VII
Доримедонт явился поздно ночью в изорванном платье, без шляпы и палки, с разбитым лицом, мокрый