мною, а это было уже совсем плохо. И, когда одна из девиц, рябая красавица с зелёными глазами, стащив у меня тетрадь, куда я записывал мои соображения по социологии, содрала с неё обложку и, сделав из неё подруге и себе козырьки на глаза, уничтожила записи мои, я рассердился и решительно потребовал у Басаргина:
- Комнату!
Он тоже рассердился, воткнул в меня глаза, как два шила, показал мне кукиш, и было ясно, что ему хочется избить меня. Но вместо этого он сказал:
- Идём!
И привёл меня в маленькую, очень светлую и тёплую комнату с двумя окнами в палисадник и во двор; вся комната с пола и почти до потолка была заставлена горшками цветов.
- Ну, куда же я цветы помещу, верблюд? - с тоской и с яростью спросил он меня. - Куда? Ты что - барин? Тебе, чёрту, может пуховую перину ещё нужно?
И великолепно, со страстью, он рассказал мне, что третий год уже выводит новый вид трёхцветной виолы.
- Виола триколор - понимаешь? - шептал он мне. - Отстань ты от меня!
В цветоводстве я ничего не понимал, но понял, что от комнаты надо отказаться, - на глазах Басаргина стояли слёзы. С этого часа мы подружились, и скоро я почувствовал к Басаргину искреннее уважение, потому что увидел: он умеет не только заставлять работать других, но изумительно эксплуатирует и все свои способности.
Его квартира была обстановлена удобной, прекрасно сделанной мебелью, всю её он сделал своими руками, искусно украсив 'рыбьим зубом', - в песках вокруг станции ветер обнажал множество каких-то трёхугольных костей, действительно похожих на зубы акулы. Он занимался гончарным делом, - все цветочные банки делал сам, обжигая их в печи казармы; изобрёл поливу, расплавляя бутылочное стекло, подкрашивая его суриком и ещё чем-то ярко-синим. Увидав у Грекова, начальника станции Волжская, 'Аристон', модный в то время музыкальный ящик, он сам сделал и аристон. Чинил гармоники, усовершенствовал токарный станок, на котором работал; варил нефть с графитом, добиваясь сделать мазь, которая бы предохраняла шпалы от гниения, мечтал сконструировать 'буксу', чтобы сократить трение оси. Эта букса особенно сводила его с ума, он рисовал её мне пальцем в воздухе, царапал ногтем на стенах, чертил карандашом, пером и жаловался:
- Эх, если б не служба, не дочери! Сделал бы я эту штуку. Сделал бы...
Он ложился спать в полночь, вставал в пять часов, а остальные девятнадцать вертелся, как обожжённый, бегал от гончарного круга к верстаку, пилил, строгал, клеил, пересаживал цветы, варил в котелке на костре какие-то мази, на ходу командовал, ругался, рассказывал злые анекдоты о начальстве; всегда, зимою и летом, в парусиновом пальто, промасленном нефтью, запачканном красками.
Весною он бешено обрадовался - расцвели его 'виолы', и цветы их оказались поразительно похожи на бородатое человечье лицо с широким синим носом и круглыми глазами.
- Видал, чёрт? Ага! - кричал он, подпрыгивая.
Он высадил цветы в клумбы вокзального палисадника, а через несколько дней какое-то важное начальство проездом в Калач, присмотревшись к цветам, захохотало:
- Но, - посмотрите, ведь это - рожа Ададурова.
Басаргин тоже визгливо и радостно засмеялся, и с той поры не только все на Крутой, но и проезжие служаки так и стали называть цветы: 'Рожа Ададурова'.
К весне на Крутой образовался 'кружок самообразования', в него вошло пятеро: младший телеграфист Юрин, горбатый, злоумный парень; телеграфист с Кривой Музги Ярославцев; 'монтёр весов', а проще сказать - слесарь Верин, разъезжавший по станциям проверять точность весов 'Фербенкс', и царицынский наборщик, он же переплётчик - Лахметка, переплетавший книги Ковшова, человек необыкновенной душевной чистоты. Он был старше всех нас по возрасту и моложе всех душой; тоненький, стройный, светловолосый, с голубыми глазами, глаза его ласково и радостно улыбались всему на свете, хотя он, 'подкидыш', безродный человек, прожил на земле уже двадцать семь очень трудных лет.
По характеру моей работы я не мог ни на час отлучиться со станции, и связь с Царицыном была возложена на Лахметку. Я познакомил его с 'поднадзорными' города, - в то время там жили М.Я.Началов, бывший ялуторовский ссыльный, Соловьёва - невеста сидевшего в тюрьме казанского марксиста Федосеева, студент Подбельский, убитый в Якутске во время известного 'вооружённого сопротивления властям' (якутская трагедия 1889, кровавое подавление выступления политических ссыльных в Якутске, когда власти спровоцировали столкновение ссыльных и солдат. Множество жертв и казнённых - Ред.), саратовцы - братья Степановы, только что приехавшие из Берёзова, из ссылки, поручик Матвеев и ещё несколько человек. Эти люди снабжали нас книгами. Каждую субботу Лахметка приезжал на Крутую, Верин и Ярославцев тоже являлись более или менее аккуратно, и по ночам, в телеграфной, мы читали брошюру А.Н.Баха 'Царь-Голод', 'Календарь Народной воли', литографированные брошюры Л.Толстого, рассуждали по Михайловскому о 'прогрессе', о том, какова 'роль личности в истории'. Лахметке эта роль была особенно понятна: существует на земле, в России, в Царицыне, какая-то обидная и непонятная чепуха, теснота, и всё это необходимо уничтожить. Начинать надобно с истребления сусликов, саранчи, комаров и вообще всего, что извне мешает людям жить. А очистив землю от различных пустяков, расселить по ней городских жителей, чтобы они не теснились, не мешали друг другу.
- Чтобы каждый гадил на своей земле, а не у соседа, - объяснил злоумный Юрин.
У меня не было такого разработанного плана спасения людей от плохой жизни, но я с Лахметкой не спорил: всё равно, с чего начать дело, лишь бы поскорее начать. Не спорил и потому ещё, что Лахметка был совершенно глух к возражениям; когда с ним не соглашались, он смотрел на несогласного так красноречиво, что было ясно: уступить он ни в чём не может, хоть на огне его жарь!
Иногда к нам заходил Черногоров и, постояв, послушав, решительно говорил:
- Все эти разговоры-словоторы никуда, парни! Мала пчела, а и та без бога не живёт, а вы хотите - без бога.
Но с богом у него отношения были тоже неладные: не нравилось ему, что бог скормил медведям сорок человек детей за то, что они посмеялись над лысиной пророка Елисея, и хотя я, 'учёный', сомневался в том, чтобы медведи водились там, где гулял пророк, - Черногоров, отмахиваясь от меня, увещевал:
- А ты - брось это! Не маленький, пора перестать книжкам верить.
Но ещё больше, чем богова жестокость к детям, смущал его тот факт, что бог, неизвестно для чего, создал землю не везде одинаково плодородной и слишком обильно посыпал её песком.
- По тот бок Каспия песку насыпано - и-и - бугры! Конца-краю нет пескам. Это я не понимаю - зачем же?
Это с ним, с Черногоровым, произошёл случай, описанный мною в рассказике 'Книга'. (см. том 11 настоящего собрания сочинений - Ред.)
Да, так вот мы и жили. Чтение и беседы наши прерывались стуком телеграфного ключа, и по треску этому мы знали, когда соседняя станция спрашивает:
- Могу ли отправить поезд номер...?
Через некоторое время на станцию вкатывался поезд, и я бежал считать бочки.
Басаргин о наших ночных чтениях знал, и, если ему, в жаркие ночи, не спалось, приходил к нам в ночном белье, босой, встрёпанный, напоминая сумасшедшего, который только что убежал из больницы.
- Ну, - катай, катай, - я не мешаю! - говорил он, присаживаясь в конторе перед окошком телеграфа, но не мешал минуты три, пять, а затем, положив волосатый подбородок на полочку перед окошком, спрашивал нас, насмешливо поблескивая глазами:
- Будто - понимаете что-нибудь? Врёте. Я впятеро умнее вас, да и то ни слова не понимаю. Чепуху читаете. Вы лучше послушайте настоящее...
'Нестоящее' было очень далеко от 'теории прогресса' и Спенсерова учения о 'надорганическом развитии', настоящее бойко рассказывало о том, как 'личность' - стрелочник Захар Басаргин - лезла сквозь дикие заросли невероятно оскорбительной и трудной действительности к своей цели.
- Каждый должен жить, как в церкви, - учил он нас. - Чтобы всё вокруг блестело, и сам гори, как свеча! Трудов - не бойся!
Слушать его живую напористую речь было не менее интересно, чем разбираться в трудной словесности