А начало его речи осело в памяти моей и тихонько живёт там поверх всего, ничему не мешая.
'Бог есть сон твоей души', - повторяю я про себя, но спорить с этим нужды не чувствую - лёгкая мысль.
Вскоре явилась и дама его; было это поздно ночью. Слышу, звонит Антоний и кричит:
- Живо, самовар!
А когда я подал самовар, вижу, сидит на диване женщина в розовом широком платье, белокурые волосы по плечам распущены; маленькая, точно кукла, лицо тоже розовое, глаза голубые; скромной и грустной показалась мне она.
Ставлю я посуду на стол, Антоний торопит:
- Скорей возись, скорей!
'Ишь ты, - думаю, - воспылал!'
Дело это любовное понравилось мне; то есть приятно было видеть Антония хоть на любовь - дело немудрое - способным. Сам-то я в ту пору холоден к этому был, да и монашеское распутство отвращало в сторону, ну, а отец Антоний - какой же монах?.. Женщина его, по-своему, красива - свеженькая такая, словно новая игрушка.
Наутро прихожу комнаты убирать, его нет, к игумену пошёл, а она сидит на диване с книжкой в руках, ноги поджав, нечёсаная, полуодетая. Спросила, как зовут, - сказал; давно ли в монастыре, - сказал.
- Не скучно?
- Нет, - мол.
- Странно, если правда!
- Почему, - говорю, - не правда?
- Такой ты молодой, красивый!
- А разве монастырь - для уродов?
Засмеялась она и голую ногу одну спустила с дивана. Разглядывает меня и немножко неладно ведёт себя: руки голыми до плеч показывает, платье на груди не застёгнуто.
'Это ты напрасно делаешь, - думаю, - наготу надо для милого беречь!'
А она, дурочка, спрашивает:
- Неужели тебя женщины не смущают?
- Я, - мол, - их не вижу, да и чем же они могут смущать?
- Как - чем? - и хохочет. - Как это - чем?
А в двери Антоний стоит и сердито спрашивает:
- Что такое, Зоя? А?
- Ах, - кричит она, - он такой забавный, этот!
И защебетала, защебетала, рассказывая, какой я забавный. Но Антоний, не слушая её, сурово приказывает мне:
- Ступай, разбери там кульки и ящики, потом нужно часть игумену снести!
Ещё за обедом в тот день оба они довольно выпили, а вечером после чаю женщина эта уж совсем пьяная была, да и Антоний, видимо, опьянел больше, чем всегда. Гоняет меня из угла в угол - то подай, это принеси, вино согрей да остуди. Бегаю, как лакей в трактире, а они всё меньше стесняются со мной, - барышне-то жарко, и она понемногу раздевается, а барин вдруг спрашивает меня:
- Матвей, она красивая?
- Ничего, - мол.
- Нет, ты погляди хорошенько!
А она хохочет, пьяненькая.
Я хочу уйти, но Антоний свирепо кричит:
- Куда? Стой! Зойка, покажись ему голая...
Думал я, что ослышался, но она сорвала с себя какой-то халатик и встала на ноги, покачиваясь. Смотрю на Антония; он - на меня... Сердце моё нехорошо стучит, и барина этого несколько жаль: свинство как будто не к лицу ему, и за женщину стыдно.
И вот он кричит:
- Ступай вон, ты, хам!
Я ему откликнулся:
- Ты сам!
Вскочил он, бутылки со стола повалились, посуда дребезжит, и что-то полилось торопливо, печальным ручьём. Вышел я в сад, лёг. Ноет сердце моё, как простуженная кость. Тихо, и слышу я крики Антония:
- Вон!
А женщина визгливо отвечает:
- Не смей, дурак!
Потом лошадей на дворе запрягали, и они, недовольно фыркая, гулко били копытами о сухую землю. Хлопали двери, шуршали колеса коляски, и скрипели ворота ограды. Ходил по саду Антоний и негромко взывал:
- Матвей! Ты где?
Вот его высокое тело в чёрном двигается между яблонями, хватаясь руками за ветви, и бормочет:
- Ду-урак... эй!
И тащится, вьётся по земле густая тяжёлая тень за ним.
Пролежал я в саду до утра, а утром явился к отцу Исидору.
- Отдайте-ка паспорт мой, ухожу я!
Удивился, даже подпрыгнул.
- Почему? Куда?
- По земле, но не знаю - куда, - говорю.
Он допрашивает.
- Я, - мол, - ничего не буду объяснять.
Вышел из кельи его, сел около неё на скамью под старой сосной нарочно тут сел, ибо на этой скамье выгоняемые и уходившие из обители как бы для объявления торчали. Ходит мимо братия, косится на меня, иные отплёвываются: забыл я сказать, что был пущен слух, якобы Антоний-то в любовники взял меня; послушники мне завидовали, а монаси барину моему, - ну и клеветали на обоих.
Ходит братия, поговаривает:
- Ага, выгнали и этого, слава тебе, господи!
Отец Асаф, хитренький и злобненький старичок, шпион игумена, должность Христа ради юродивого исполнявший в обители, начал поносить меня гнуснейшими словами, так что я даже сказал ему:
- Уйди, старик, а то я тебя за ухо возьму и сам прочь отведу!
Он хотя и блажен муж был, но слова мои понял. Потребовал меня глава обители и ласково говорит:
- Намекал я тебе, Матвей, сыне мой, что было бы лучше, если б ты в контору пошёл, и - был я прав! И так всегда старшие! Разве, при строптивости твоей, можно выдержать послушание келейника? Вот ты скверно изругал почтенного отца Антония...
- Это он вам сказал?
- А кто же? Ты ещё не говорил.
- А сказал он, как показывал мне голую женщину?
Отец игумен с благочестивым страхом перекрестил меня и говорит, махая руками:
- Что ты, что ты, господь с тобой! Какая женщина? Это, не иначе, видение твоё, плотью, дьяволом искушаемой, созданное! Ай-ай-ай! Ты подумал бы - откуда в мужском-то монастыре женщина?
Захотелось мне успокоить его.
- А кто же, - говорю, - портвейн, сыр да икру вчера вам привёз?
Ещё больше удивляется он:
- Что ты, спаси тебя Христос! Как это выдумал столь неподобное?
Противно. И можно с ума сойти.
Около полудня переехал я через озеро, сел на берегу, смотрю на монастырь, где с лишком два года трудовую лямку тёр.