сменили, попа тоже настращали судом. Тогда и я поверил в обман, хоть и трудно было мне согласиться, что всё это только для того сделано, чтобы у баб холсты, у мужиков пятаки вытянуть.
Ещё когда минуло мне шесть лет, начал Ларион меня грамоте учить по-церковному, а через две зимы у нас школу открыли, - он меня в школу свёл. Сначала я несколько откачнулся от Лариона. Учиться понравилось мне, взялся я за книжки горячо, так что он, бывало, спросит урок у меня и, прослушав, скажет:
- Славно, Мотька!
А однажды сказал:
- Хорошая кровь в тебе горит, видно, не глуп был твой отец!
Я спрашиваю:
- А где он?
- Кто ж это знает!
- А он - мужик?
- Наверное одно можно сказать - мужчина. А насчет сословия неизвестно. Едва ли мужик однако! По лицу твоему да по коже - кроме характера - из господ, видать!
Запали эти случайные слова его в память мне и не принесли добра. Назовут меня в школе подкидышем, а я - на дыбы и кричу товарищам:
- Вы - мужичьи дети, а мой отец - барин!..
Очень я утвердился на этом - надо обороняться чем-нибудь против насмешек, а иной обороны не было на уме. Не взлюбили меня и уж начали зазорно звать, а я - драться стал. Парнишка крепкий был, дрался ловко. Пошли на меня жалобы, говорят дьячку люди, отцы и матери:
- Уйми своего приблудного!
А иные и без жалоб, сами за уши драли, сколько хотелось.
Тогда Ларион сказал мне:
- Может ты, Матвей, даже генеральский сын, только это - не велика важность! Все родятся одинаково, стало быть, и честь одна для всякого.
Но уж опоздал он - мне в ту пору было лет двенадцать, и обиды я чувствовал крепко. Потянуло меня в сторону от людей, снова стал я ближе к дьячку, целую зиму мы с ним по лесу лазили, птиц ловили, а учиться я хуже пошёл.
Кончил я школу на тринадцатом году; задумался Ларион, что ему дальше делать со мной? Бывало, плывём мы с ним в лодке, я - на вёслах, а он - на руле, и водит он меня в мыслях своих по всем тропам судьбы человеческой, рассказывает разные планы жизни.
И попом он меня видит, и солдатом, и приказчиком, а везде нехорошо для меня!
- Как же, Мотька? - спрашивает.
Потом поглядит на меня и скажет, смеясь:
- Ничего, не робей! Коли не сорвёшься, так вылезешь! Только солдатства избегай, там человеку - крышка!
В августе, вскоре после успеньева дня, поехали мы с ним на Любушин омут сомят ловить, а был Ларион малость выпивши, да и с собой тоже вино имел. Глотает из бутылки понемножку, крякает и поёт на всю реку.
Лодка у него плохая была, маленькая и валкая, повернулся он в ней резко, зачерпнула она бортом, - и очутились мы оба в воде. Не первый раз случилось это, и не испугался я. Вынырнул - вижу, Ларион рядом со мной плавает, трясёт головой и говорит:
- Плыви на берег, а я окаянное корыто буду гнать туда!
Недалеко от берега было, течение слабое, я плыву совсем спокойно, но вдруг, словно за ноги меня дёрнуло или в студёную струю попал, обернулся назад: идёт наша лодка вверх дном, а Лариона - нет. Нет его нигде!
Словно камнем, ударило меня страхом в сердце, передёрнуло судорогой, и пошёл я ко дну.
В тот час ехал полем приказчик из экономии, Егор Титов, видел он, как перевернулись мы, видел, как Ларион пропал; когда я стал тонуть - Титов уже раздевался на берегу. Он меня и вытащил, а Лариона только ночью нашли.
Погасла милая душа его, и сразу стало для меня темно и холодно. Когда его хоронили, хворый я лежал и не мог проводить на погост дорогого человека, а встал на ноги - первым делом пошёл на могилу к нему, сел там и даже плакать не мог в тоске. Звенит в памяти голос его, оживают речи, а человека, который бы ласковую руку на голову мне положил, больше нет на земле. Всё стало чужое, далёкое... Закрыл глаза, сижу. Вдруг - поднимает меня кто-то: взял за руку и поднимает. Гляжу - Титов.
- Нечего, - говорит, - тебе делать тут, идём!
И повёл меня. Я - иду.
Говорит он мне:
- Видно, сердце у тебя, мальчонка, хорошее, добро помнит.
А мне от этого не легче. Молчу. Дальше говорит Титов:
- Ещё в то время, как подкинули тебя, думал я - не взять ли ребёнка-то себе, да не успел тогда. Ну, а видно, что господь этого хочет, - вот он снова вручил жизнь твою в руки мне. Значит, будешь ты жить со мной!
Мне тогда всё едино было - жить, не жить, и как жить, и с кем... Так я и встал с одной точки на другую незаметно для себя.
Через некоторое время огляделся. Титов этот - мужчина высокий, угрюмый, стриженый, как солдат, с большими усами и бритой бородой. Говорил не спеша, как бы опасаясь лишнее сказать или сам слову своему не веря. Руки всегда за спиной, а то в карманах держал, словно стыдился их. Знал я, что мужики на селе - да и во всей округе - не любят его, а года два назад, в деревеньке Малининой, даже колом ударили. Говорили - он с пистолетом ходит всегда. Жена его, Настасья Васильевна, была женщина красивая, только болела; худая, едва ходит, лицо без кровинки, а глаза большие, горят сухо и боязливо таково. Дочь у них, Оля, на три года моложе меня, тоже хилая и бледненькая.
И всё вокруг них тихо: на полу толстые половики лежат, шагов не слыхать, говорят люди мало, вполголоса, - даже часы на стене осторожно постукивают. Пред иконами неугасимые лампады горят, везде картинки наклеены: страшный суд, муки апостольские, мучения святой Варвары. А в углу на лежанке старый кот лежит, толстый, дымчатый, и зелёными глазами смотрит на всё - блюдёт тишину. В тишине этой осторожной ни Ларионова пения, ни птиц наших долго не мог я забыть.
Свёл меня Титов в контору и начал приучать к бумажному делу. Живу. Вижу - следит за мной Титов, присматривается, молчит, словно ожидает чего-то от меня. Неловко мне.
Весёлым я никогда не был, а в то время и совсем сумрачен стал; говорить - не с кем да и не хочется.
Мутно было на душе у меня, не нравились мне Титовы подозрительной тишиной жизни своей. Стал я ходить в церковь, помогать сторожу Власию да новому дьячку, - этот был молодой, красивый, из учителей какой-то; к службе лентяй, с попом подхалим, руку ему целует, собачкой бегает за ним по пятам. На меня кричит, а - напрасно, потому что я службу знал не хуже его и делал всё как надо.
В ту пору и начал я трудную жизнь мою - бога полюбил.
Поправляя однажды перед всенощной свечи у иконы богородицы, вижу - и она и младенец смотрят на меня серьёзно и задушевно таково... Заплакал я и встал на колени пред ними, молясь о чём-то - за Лариона, должно быть. Долго ли молился - не знаю, но стало мне легче - согрелся сердцем и ожил я.
Власий в алтаре трудился, бормочет там свои непонятные речи. Вошёл я к нему, взглянул он на меня, спрашивает:
- Что обрадовался, али копейку нашёл?
Знал я, почему он так спросил, - часто я деньги на полу находил, - но теперь неприятны показались мне слова его, как бы ущипнул он меня за сердце.
- Богу я помолился, - говорю.
- Которому? - спрашивает. - Их тут у нас больше ста, богов-то! А вот где - живой? Где - который настоящий, а не из дерева, да! Поищи-ка его!
Цена его слов известна мне была, а обидели они меня в тот час. Власий - человек древний, уже едва