надоедать ему вопросами. Он весь день молчал, только по необходимости бросая мне краткие слова, относящиеся к работе, расхаживая по пекарне с понуренной головой и все с теми же туманными глазами, с какими пришел. В нем точно погасло что-то; он работал медленно и вяло, связанный своими думами. Ночью, когда мы уже посадили последние хлебы в печь и, из боязни передержать их, не ложились спать, он попросил меня:
– Ну-ка, почитай про Стеньку что-нибудь.
Так как описание пыток и казни всего более возбуждало его, я стал ему читать именно это место. Он слушал, неподвижно растянувшись на полу кверху грудью, и, не мигая глазами, смотрел в закопченные своды потолка.
– Вот и порешили с человеком, – медленно заговорил Коновалов. – А все-таки в ту пору можно было жить. Свободно. Было куда податься. Теперь вот тишина и смиренство… ежели так со стороны посмотреть, совсем даже смирная жизнь теперь стала. Книжки, грамота… А все-таки человек без защиты живет и никакого призору за ним нет. Грешить ему запрещено, но не грешить невозможно… Потому на улицах-то порядок, а в душе – путаница. И никто никого не может понимать.
– Ну так как же ты с Капитолиной-то? – спросил я.
– А? -встрепенулся он. – С Капкой? Шабаш… – Он решительно махнул рукой.
– Кончил, значит?
– Я? Нет… она сама кончила.
– Как?
– Очень просто. Стала на свою точку и больше никаких… Все по-старому. Только раньше она не пила, а теперь пить стала… Ты вынь хлеб, а я буду спать.
В пекарне стало тихо. Коптила лампа, изредка потрескивала заслонка печи, и корки испеченного хлеба на полках тоже трещали. На улице, против наших окон, разговаривали ночные сторожа. И еще какой-то странный звук порой доходил до слуха с улицы – не то где-то скрипела вывеска, не то кто-то стонал.
Я вынул хлебы, лег спать, но не спалось, и, прислушиваясь ко всем звукам ночи, я лежал, полузакрыв глаза. Вдруг вижу, Коновалов бесшумно поднимается с полу, идет к полке, берет с нее книгу Костомарова, раскрывает ее и подносит к глазам. Мне ясно видно его задумчивое лицо, я слежу, как он водит пальцем по строкам, качает головою, перевертывает страницу, снова пристально смотрит на нее, а потом переводит глаза на меня. Что-то странное, напряженное и вопрошающее отражает от себя его задумчивое, осунувшееся лицо, и долго оно остается обращенным ко мне, новое для меня.
Я не мог сдержать своего любопытства и спросил его, что он делает.
– А я думал, ты спишь… – смутился он; потом подошел ко мне, держа книгу в руке, сел рядом и, запинаясь, заговорил: – Я, видишь ли, хочу тебя спросить вот про что… Нет ли книги какой-нибудь насчет порядков жизни? Поучения, как жить? Поступки бы нужно мне разъяснить, которые вредны, которые – ничего себе… Я, видишь ты, поступками смущаюсь своими… Который вначале мне кажется хорошим, в конце выходит плохим. Вот хоть бы насчет Капки. – Он перевел дух и продолжал просительно: – Так вот поищи-ка, нет ли книги насчет поступков? И прочитай мне.
Несколько минут молчания…
– Максим!..
– А?
– Как меня Капитолина-то раскрашивала!
– Да ладно уж… Будет тебе…
– Конечно, теперь уж нечего… А что, скажи мне… вправе она?
Это был щекотливый вопрос, но, подумав, я отвечал на него утвердительно.
– Вот и я тоже так полагаю… Вправе… – уныло протянул Коновалов и замолчал.
Он долго возился на своей рогоже, постланной прямо на пол, несколько раз вставал, курил, садился под окно, снова ложился.
Потом я заснул, а когда проснулся, его уже не было в пекарне, и он явился только к вечеру. Казалось, что весь он был покрыт какой-то пылью, и в его отуманенных глазах застыло что-то неподвижное. Кинув картуз на полку, он вздохнул и сел рядом со мной.
– Ты где был?
– Ходил Капку посмотреть.
– Ну и что?
– Шабаш, брат! Ведь я те говорил…
– Ничего, видно, не поделаешь с этим народом… – попробовал было я рассеять его настроение и заговорил о могучей силе привычки и о всем прочем, что в этом случае было уместно. Коновалов упорно молчал, глядя в пол.
– Нет, это что-о! Не в том сила! А просто я есть заразный человек… Не доля мне жить на свете… Ядовитый дух от меня исходит. Как я близко к человеку подойду, так сейчас он от меня и заражается. И для всякого я могу с собой принести только горе… Ведь ежели подумать – кому я всей моей жизнью удовольствие принес? Никому! А тоже, со многими людьми имел дело… Тлеющий я человек…
– Это чепуха!..
– Нет, верно!.. – убежденно кивнул он головой.
Я разубеждал его, но в моих речах он еще более черпал уверенности в своей непригодности к жизни…
Он быстро и резко изменился. Стал задумчив, вял, утратил интерес к книге, работал уже не с прежней горячностью, молчаливо, необщительно.
В свободное время ложился на пол и упорно смотрел в своды потолка. Лицо у него осунулось, глаза утратили свой ясный детский блеск.
– Саша, ты что? – спросил я его.
– Запой начинается, – объяснил он. – Скоро я начну водку глушить… Внутри у меня жжет… вроде изжоги, знаешь… Пришло время… Кабы не эта самая история, я бы, поди-ка, еще протянул сколько-нибудь. Ну – ест меня это дело… Как так? Желал я человеку оказать добро – и вдруг… совсем несообразно! Да, брат, очень нужен для жизни порядок поступков… Неужто уж так и нельзя выдумать этакий закон, чтобы все люди действовали как один и друг друга понимать могли? Ведь совсем нельзя жить на таком расстоянии один от другого! Неужто умные люди не понимают, что нужно на земле устроить порядок и в ясность людей привести?.. Э-эхма!
Поглощенный думами о необходимости в жизни порядка, он не слушал моих речей. Я заметил даже, что он как бы стал чуждаться меня. Однажды, выслушав в сто первый раз мой проект реорганизации жизни, он рассердился на меня.
– Ну тебя… Слыхал я это… Тут не в жизни дела, а в человеке. Первое дело – человек… понял? Ну, и больше никаких… Этак-то, по-твоему, выходит, что, пока там все это переделается, человек все-таки должен оставаться, как теперь. Нет, ты его перестрой сначала, покажи ему ходы… Чтобы ему было и светло и не тесно на земле, – вот чего добивайся для человека. Научи его находить свою тропу…
Я возражал, он горячился или делался угрюмым и скучно восклицал:
– Э, отстань!
Как-то раз он ушел с вечера и не пришел ни ночью к работе, ни на другой день. Вместо него явился хозяин с озабоченным лицом и объявил:
– Закутил Лексаха-то у нас. В «Стенке» сидит. Надо нового пекаря искать…
– А может, оправится?!.
– Ну, как же, жди… Знаю я его…
Я пошел в «Стенку» – кабак, хитроумно устроенный в каменном заборе. Он отличался тем, что в нем не было окон и свет падал в него сквозь отверстие в потолке. В сущности, это была квадратная яма, вырытая в земле и покрытая сверху тесом. В ней пахло землей, махоркой и перегорелой водкой, ее наполняли завсегдатаи – темные люди. Они целыми днями торчали тут, ожидая закутившего мастерового для того, чтоб донага опить его.
Коновалов сидел за большим столом, посредине кабака, в кругу почтительно и льстиво слушавших его шестерых господ в фантастически рваных костюмах, с физиономиями героев из рассказов Гофмана.
Пили пиво и водку, закусывали чем-то похожим на сухие комья глины…