- Ты, Михайло Антонов, не торопись, хорошо - скоро не бывает. Легонько надо!
Когда он ушёл, Ромась сказал задумчиво:
- Умный человек, честный. Жаль - малограмотен, едва читает. Но упрямо учится. Вот - помогите ему в этом!
Вплоть до вечера он знакомил меня с ценами товаров в лавке, рассказывая:
- Я продаю дешевле, чем двое других лавочников села, конечно - это им не нравится. Делают мне пакости, собираются избить. Живу я здесь не потому, что мне приятно или выгодно торговать, а - по другим причинам. Это - затея вроде вашей булочной...
Я сказал, что догадываюсь об этом.
- Ну, да... Надо же учить людей уму-разуму, - так?
Лавка была заперта, мы ходили по ней с лампою в руках, и на улице кто-то тоже ходил, осторожно шлёпая по грязи, иногда тяжко влезая на ступени крыльца.
- Вот - слышите? - ходит! Это - Мигун, бобыль, злое животное, он любит делать зло, точно красивая девка кокетничать. Вы будьте осторожны в словах с ним да и - вообще...
Потом, в комнате, закурив трубку, прислонясь широкой спиною к печке и прищурив глаза, он пускал струйки дыма в бороду себе и, медленно составляя слова в простую, ясную речь, говорил, что давно уже заметил, как бесполезно трачу я годы юности.
- Вы человек способный, по природе - упрямый и, видимо, с хорошими желаниями. Вам надо учиться, да - так, чтоб книга не закрывала людей. Один сектант, старичок, очень верно сказал: 'Всякое научение - от человека исходит'. Люди учат больнее, - грубо они учат, наука их крепче въедается.
Говорил он знакомое мне, о том, что прежде всего надо будить разум деревни. Но и в знакомых словах я улавливал более глубокий, новый для меня смысл.
- Там у вас студенты много балакают о любви к народу, так я говорю им на это: народ любить нельзя. Это - слова, любовь к народу...
Усмехнулся в бороду, пытливо глядя на меня, и начал шагать по комнате, продолжая крепко, внушительно:
- Любить - значит: соглашаться, снисходить, не замечать, прощать. С этим нужно идти к женщине. А - разве можно не замечать невежества народа, соглашаться с заблуждениями его ума, снисходить ко всякой его подлости, прощать ему зверство? Нет?
- Нет.
- Вот видите! У вас там все Некрасова читают и поют, ну, знаете, с Некрасовым далеко не уедешь! Мужику надо внушать: 'Ты, брат, хоть и не плох человек сам по себе, а живёшь плохо и ничего не умеешь делать, чтоб жизнь твоя стала легче, лучше. Зверь, пожалуй, разумнее заботится о себе, чем ты, зверь защищает себя лучше. А из тебя, мужика, разрослось всё, - дворянство, духовенство, учёные, цари - все это бывшие мужики. Видишь? Понял? Ну учись жить, чтоб тебя не мордовали...'
Уйдя в кухню, он велел кухарке вскипятить самовар, а потом стал показывать мне свои книги, - почти все научного характера: Бокль, Ляйель, Гартполь Лекки, Леббок, Тэйлор, Милль, Спенсер, Дарвин, а из русских Писарев, Добролюбов, Чернышевский, Пушкин, 'Фрегат 'Паллада'' Гончарова, Некрасов.
Он гладил их широкой ладонью, ласково, точно котят, и ворчал почти умилённо:
- Хорошие книги! А это - редчайшая: её сожгла цензура. Хотите знать, чтО есть государство, - читайте эту!
0н подал мне книгу Гоббса 'Левиафан'.
- Эта - тоже о государстве, но легче, веселее!
Весёлая книга оказалась 'Государем' Маккиавели.
За чаем он кратко рассказал о себе: сын черниговского кузнеца, он был смазчиком поездов на станции Киев, познакомился там с революционерами, организовал кружок самообразования рабочих, его арестовали, года два он сидел в тюрьме, а потом - сослали в Якутскую область на десять лет.
- Вначале - жил там с якутами, в улусе, думал - пропаду. Зима там, чорт побери, такая, знаете, что в человеке застывает мозг. Да и лишний разум там. Потом вижу: то - здесь, то - тут торчит русский, натыкано их не густо, а всё-таки - есть! И, чтоб не скучали, новых к ним заботливо добавляют. Хорошие люди были. Был студент Владимир Короленко, - он теперь тоже воротился. Я с ним хорошо жил, потом - разошлись. Мы оказались во многом похожи один на другого, а на сходстве дружба не ладится. Но это серьёзный, упрямый человек, способен ко всякой работе. Даже иконы писал, это мне не нравилось. Теперь, говорят, хорошо пишет в журналах.
Долго, до полуночи, беседовал он, видимо, желая сразу прочно поставить меня рядом с собою. Впервые мне было так серьёзно хорошо с человеком. После попытки самоубийства моё отношение к себе сильно понизилось, я чувствовал себя ничтожным, виноватым пред кем-то, и мне было стыдно жить. Ромась, должно быть, понимал это и, человечно, просто открыв предо мною дверь в свою жизнь, - выпрямил меня. Незабвенный день.
В воскресенье мы открыли лавку после обедни, и тотчас же к нашему крыльцу стали собираться мужики. Первым явился Матвей Баринов, грязный, растрёпанный человек, с длинными руками обезьяны и рассеянным взглядом красивых, бабьих глаз.
- Что слышно в городе? - спросил он, поздоровавшись, и, не ожидая ответа, закричал встречу Кукушкину:
- Степан! Твои кошки опять петуха сожрали!
И тотчас рассказал, что губернатор поехал из Казани в Петербург к царю хлопотать, чтоб всех татар выселили на Кавказ и в Туркестан. Похвалил губернатора:
- Умный! Понимает своё дело...
- Ты сам выдумал всё это, - спокойно заметил Ромась.
- Я? Когда?
- Не знаю...
- До чего ты мало веришь людям, Антоныч, - сказал Баринов с упрёком, сожалительно качая головою. - А я - жалею татар. Кавказ требует привычки.
Осторожно подошёл маленький, сухощавый человек, в рваной поддёвке с чужого плеча; серое лицо его искажала судорога, раздёргивая тёмные губы в болезненную улыбку; острый левый глаз непрерывно мигал, над ним вздрагивала седая бровь, разорванная шрамами.
- Почёт Мигуну! - насмешливо сказал Баринов. - Чего ночью украл?
- Твои деньги - звучным тенором ответил Мигун, сняв шапку пред Ромасём.
Вышел со двора хозяин нашей избы и сосед наш Панков, в пиджаке, с красным платочком на шее, в резиновых галошах и с длинной, как вожжи, серебряной цепочкой на груди. Он смерил Мигуна сердитым взглядом:
- Если ты, старый чорт, будешь в огород ко мне лазить, я тебя - колом по ногам!
- Начинается обыкновенный разговор, - спокойно заметил Мигун и, вздыхая, добавил: - Как жить, коли - не бить?
Панков стал ругать его, а он прибавил:
- Какой же старый я? Сорок шесть годов...
- А на святках тебе пятьдесят три было, - вскричал Баринов. - Сам говорил - пятьдесят три! Зачем врёшь?
Пришёл солидный, бородатый старик Суслов* и рыбак Изот, так собралось человек десять. Хохол сидел на крыльце, у двери лавки, покуривая трубку, молча слушая беседу мужиков; они уселись на ступенях крыльца и на лавочках, по обе стороны его.
---------------* Плохо помню фамилии мужиков и, вероятно, перепутал или исказил их. (Прим. автора.)
День был холодный, пёстрый, по синему, вымороженному зимою небу быстро плыли облака, пятна света и теней купались в ручьях и лужах, то ослепляя глаза ярким блеском, то лаская взгляд бархатной мягкостью. Нарядно одетые девицы павами плыли вниз по улице, к Волге, шагали через лужи, поднимая подолы юбок и показывая чугунные башмаки. Бежали мальчишки с длинными удилищами на плечах, шли солидные мужики, искоса оглядывая группу у нашей лавки, молча приподнимая картузы и войлочные шляпы.