А солдат Костин, уже выпивший, кричал:
- Выгнать его, изувера! Под суд...
Но большинство людей молчало, пристально глядя на Ромася, недоверчиво слушая его слова:
- Для того, чтоб взорвать избу, надо много пороха, пожалуй - пуд! Ну, идите же...
Кто-то спрашивал:
- Где староста?
- Урядника надо!
Люди разошлись не торопясь, неохотно, как будто сожалея о чём-то.
Мы сели пить чай, Аксинья разливала, ласковая и добрая как никогда, и, сочувственно поглядывая на Ромася, говорила:
- Не жалуетесь вы на них, вот они и озорничают.
- Не сердит вас это? - спросил я.
- Времени не хватит сердиться на каждую глупость.
Я подумал: 'Если б все люди так спокойно делали своё дело!'
А он уже говорил, что скоро поедет в Казань, спрашивая, какие книги привезти.
Иногда мне казалось, что у этого человека на месте души действует как в часах - некий механизм, заведённый сразу на всю жизнь. Я любил Хохла, очень уважал его, но мне хотелось, чтоб однажды он рассердился на меня или на кого-нибудь другого, кричал бы и топал ногами. Однако он не мог или не хотел сердиться. Когда его раздражали глупостью или подлостью, он только насмешливо прищуривал серые глаза и говорил короткими, холодными словами что-то, всегда очень простое, безжалостное.
Так, он спросил Суслова:
- Зачем же вы, старый человек, кривите душой, а?
Жёлтые щёки и лоб старика медленно окрасились в багровый цвет, казалось, что и белая борода его тоже порозовела у корней волос.
- Ведь - нет для вас пользы в этом, а уважение вы потеряете.
Суслов, опустив голову, согласился:
- Верно - нет пользы!
И потом говорил Изоту:
- Это - душеводитель! Вот эдаких бы подобрать в начальство...
...Кратко, толково Ромась внушает, что и как я должен делать без него, и мне кажется, что он уже забыл о попытке попугать его взрывом, как забывают об укусе мухи.
Пришёл Панков, осмотрел печь и хмуро спросил:
- Не испугались?
- Ну, чего же?
- Война!
- Садись чай пить.
- Жена ждёт.
- Где был?
- На рыбалке. С Изотом.
Он ушёл и в кухне ещё раз задумчиво повторил:
- Война.
Он говорил с Хохлом всегда кратко, как будто давно уже переговорив обо всём важном и сложном. Помню, выслушав историю царствования Ивана Грозного, рассказанную Ромасём, Изот сказал:
- Скушный царь!
- Мясник, - добавил Кукушкин, а Панков решительно заявил:
- Ума особого не видно в нём. Ну, перебил он князей, так на их место расплодил мелких дворянишек. Да ещё чужих навёз, иноземцев. В этом - нет ума. Мелкий помещик хуже крупного. Муха - не волк, из ружья не убьёшь, а надоедает она хуже волка.
Явился Кукушкин с ведром разведённой глины и, вмазывая кирпичи в печь, говорил:
- Удумали, черти! Вошь свою перевести - не могут, а человека извести пожалуйста! Ты, Антоныч, много товару сразу не вози, лучше - поменьше да почаще, а то, гляди, подожгут тебя. Теперь, когда ты эту штуку устроишь, жди беды!
'Эта штука', очень неприятная богатеям села, - артель садовладельцев. Хохол почти уже наладил её при помощи Панкова, Суслова и ещё двух-трёх разумных мужиков. Большинство домохозяев начало относиться к Ромасю благосклонней, в лавке заметно увеличивалось количество покупателей, и даже 'никчемные' мужики - Баринов, Мигун - всячески старались помочь всем, чем могли, делу Хохла.
Мне очень нравился Мигун, я любил его красивые, печальные песни. Когда он пел, то закрывал глаза, и его страдальческое лицо не дёргалось судорогами. Жил он тёмными ночами, когда нет луны или небо занавешено плотной тканью облаков. Бывало, с вечера зовёт меня тихонько:
- Приходи на Волгу.
Там, налаживая на стерлядей запрещённую снасть, сидя верхом на корме своего челнока, опустив кривые, тёмные ноги в тёмную воду, он говорит вполголоса:
- Измывается надо мной барин, - ну, ладно, могу терпеть, пёс его возьми, он - лицо, он знает неизвестное мне. А - когда свой брат, мужик, теснит меня - как я могу принять это? Где между нами разница? Он - рублями считает, я - копейками, только и всего!
Лицо Мигуна болезненно дёргается, прыгает бровь, быстро шевелятся пальцы рук, разбирая и подтачивая напильником крючки снасти, тихо звучит сердечный голос:
- Считаюсь я вором, верно - грешен! Так ведь и все грабежом живут, все друг дружку сосут да грызут. Да. Бог нас - не любит, а чорт - балует!
Чёрная река ползёт мимо нас, чёрные тучи двигаются над нею, лугового берега не видно во тьме. Осторожно шаркают волны о песок берега и замывают ноги мои, точно увлекая меня за собою в безбрежную, куда-то плывущую тьму.
- Жить-то надо? - вздыхая, спрашивает Мигун.
Вверху, на горе, уныло воет собака. Как сквозь сон, я думаю:
'А зачем надо жить таким и так, как ты?'
Очень тихо на реке, очень черно и жутко. И нет конца этой тёплой тьме.
- Убьют Хохла. И тебя, гляди, убьют, - бормочет Мигун, потом неожиданно и тихо запевает песню:
Меня-а мамонька любила-а, Говорила:
- Эх-ма, Яша, эх ты, милая душа, Живи тихо-о...
Он закрывает глаза, голос его звучит сильнее и печальней, пальцы, разбирая бечёвку снасти, шевелятся медленнее.
Не послушал я родимой,
Эх, - не послушал...
У меня странное ощущение: как будто земля, подмытая тяжёлым движением тёмной, жидкой массы, опрокидывается в неё, а я - съезжаю, соскальзываю с земли во тьму, где навсегда утонуло солнце.
Кончив петь так же неожиданно, как начал, Мигун молча стаскивает челнок в воду, садится в него и почти бесшумно исчезает в черноте. Смотрю вслед ему и думаю:
'Зачем живут такие люди?'
В друзьях у меня и Баринов, безалаберный человек, хвастун, лентяй, сплетник и непоседливый бродяга. Он жил в Москве и говорит о ней, отплёвываясь:
- Адов город! Бестолочь. Церквей - четырнадцать тысяч и шесть штук, а народ - сплошь жулик! И все - в чесотке, как лошади, ей-богу! Купцы, военные, мещане - все, как есть, ходят и чешутся. Действительно, царь-пушка есть там, струмент громадный! Пётр Великий сам её отливал, чтобы по бунтарям стрелять; баба одна, дворянка, бунт подняла против него, за любовь к нему. Жил он с ней ровно семь лет, изо дня в день, потом бросил с троими ребятами. Разгневалась она и - бунт! Так, братец ты мой, как он бабахнет из этой пушки по бунту - девять тысяч триста восемь человек сразу уложил! Даже - сам испугался: 'Нет, - говорит Филарет-митрополиту, - надо её, сволочь, заклепать от соблазну!' Заклепали...
Я говорю ему, что всё это ерунда, он - сердится:
- Гос-споди боже мой! Какой у тебя характер скверный! Мне эту историю подробно учёный человек