– Согласился?
– Согласился.
– А как – заработок грузчиков?
– Жалуются.
Старичок, стоя у трапа, говорит:
– Кабы люди не жаловались, так их бы не миловали.
Но тотчас вступается другой матрос, постарше.
– А – на кого жаловаться? Мы – сами хозяева, своё работаем. Чего там…
На корме пристани, в тесной группе людей, ожидающих парохода «вниз», ораторствует широкоплечий старичище, бритый, с разрубленным подбородком, в пальто из парусины и в полотняном колпаке.
– А я говорю: не от засухи голод был, а от страха! Ужаснула людей война, и опустились руки – вот причина…
– Да – засуха-то была? – кричат на него.
– Ну – была! А того хуже чехи были…
– Толкуй с ним!
– Вот и потолкуй! Ты живи смирно, и всё будет. У тебя не родит, я тебе помогу. Тебя чему учат?
– Ты по-оможешь, – иронически тянет какой-то рыжеватый человек в истёртой кожаной куртке.
Схватив котомку, старик растолкал собеседников и ушёл за угол конторки.
– Вы, граждане, не смейтесь над ним, он немножко чудовой. Он в голодное время большим деятелем был, его и американцы уважали. Настоящий, народный человек, хотя – из господ, из бедных, земелька была, десятин с полсотни, что ли-то. Сам работал с младшим сыном, старший – на войне остался. А младшего – чехи повесили, домишко сожгли, – старуха в нём нездорова лежала – со старухой. Сам он тоже бит был. Ну, немножко и – того, заговаривается.
Рассказывает это широколицый, бородатый человек в синем, новеньком пиджаке, он сидит на мешках, за поясом у него топор, лезвие топора – в кожаном чехле. У ног его ящик с инструментами столяра. Никогда не видал у русского мастерового инструментов, уложенных в порядке, и топора в чехле. Не видал и матроса, который, умываясь, чистит зубы щёткой. И капитана, который, проплавав по Волге тридцать шесть лет, сидит на своём пароходе в «красном уголке» и, вместе с верхней и нижней командой, интересуется вопросами политической и культурной жизни Запада. «Кубатура» уголка едва ли больше кубатуры обыкновенной одноместной каюты, люди сидят на коленях друг друга, большинство стоит, и эта сплошная масса крепких ребят наперебой ставит десятки разнообразных вопросов: о росте народонаселения в Англии, о её положении в Египте, о том, чем отличается фашизм Италии от фашизма Венгрии, а с палубы в дверь «уголка» кричат:
– Сколько женщин на тысячу мужчин в Европе? А у нас? Почему к нам, на Волгу, мало иностранцев приезжает?
Очень хорошо помню, что в годы моей юности вопросы этого порядка не интересовали кочегаров, матросов и палубных пассажиров на волжских пароходах.
Даже неизбежные курьёзы русской жизни как-то обносились, – впрочем, это не сделало их менее уродливыми. В третьем классе женщина лет пятидесяти, рыхлая, с лицом, точно присыпанным мукой, в чёрном платье, повязанная платком, обратилась ко мне с просьбой:
– Помогите, милостивец, возвратиться к нам батюшке Илиодору!
Перегруженный впечатлениями совершенно иного рода, я не сразу догадался, кто этот «батюшка».
– Ну, как же, милостивец, забыли вы невинного страдальца за нас иеромонаха Илиодора. Нам же известно, что вы помогли ему бежать за границы от злобы царя и распутинских архиереев…
Она говорила нараспев «причитающим» голоском с той привычной «жалостью» и привычкой жаловаться, которая вырабатывается десятилетиями непрерывной практики; тон, можно сказать, «древнерусский» и усвоенный не только старыми бабами, – таким тоном в девяностых годах в провинции русской либералы читали жалобные лекции, коими доказывалась обывателям необходимость конституции.
Пассажиры, с любопытством разглядывая поклонницу Илиодора, добродушно и снисходительно усмехались; пожилая женщина, только что проснувшись и расчёсывая седоватые волосы, удивлённо спросила:
– Это зачем же вам, гражданка, Илиодор понадобился?
Я действительно, по просьбе А.С.Пругавина и при помощи товарища Линде, устраивал иеромонаху переход через границу Финляндии в Стокгольм, куда он бежал писать о Распутине книгу «Святой чорт». Но, прежде чем я успел рассказать то, что знал о нём, меня опередил в этом какой-то человек.
– Брось, бабка, – сказал он. – Это – дело дохлое. Илиодор твой швейцаром при гостинице служит и сводничеством занимается.
Сказал, плюнул на пол и пошёл прочь, а вслед ему – молодой, протестующий голосок:
– На палубу плевать вас не просят, а – наоборот!
– Извиняюсь.
Женщина в чёрном «причитала»:
– Не верю я в это, клевещут на него попы да интеллигенты, скучно душеньке его без нас, и без духовного вождя, без пастыря трудно жить.
Я отметил, что никто, ни один из двух десятков свидетелей этой сцены, не посмеялся над этой женщиной грубо, обидно, смеялись добродушно. Только кто-то с верхней койки проворчал:
– Пастырь, – пастырь, эх…
…Хорошие, «ликующие» дни, солнце как будто даже хвастливо освещает красоту берегов Волги. Заметно разрослись сёла и деревни, везде видишь новые избы, крытые тёсом, иногда их стоит целый порядок; деревня, должно быть, горела. Впрочем, на богатых берегах могучей реки и прежде соломенные избы встречались так же редко, как мужики в поскони, сермяге и лаптях. На пристанях, так же как на станциях железных дорог Донского края и Северного Кавказа, нередко видишь группу женщин в платьях одноцветного ситца и одинакового рисунка, – это, очевидно, значит, что в деревню попал целый «кусок». Почти на каждой пристани мелькают красные повязки комсомолок, галстуки пионеров, группы экскурсантов с котомками за спиной – это заставляет вспоминать «Перелётных птиц» Германии, обширную организацию молодёжи, изучающей свою страну.
…Казань. Нижний Новгород. Но в этих городах ожило так много воспоминаний, что я сейчас не буду говорить о них.
Сормово. В детстве, когда мой вотчим служил на Сормовском заводе и скупал – вероятно, за полцены – у рабочих записки в фабричную лавку, – записки, которыми администрация платила вместо денег за труд и этим уменьшала заработок, – в детстве я был уверен, что Сормовский завод выделывает сахар, колбасу, изюм, чай, сухари, муку и вообще всё, что можно съесть. Затем я побывал в Сормове лет пятнадцати, надеясь получить работу, – на завод, разумеется, не пустили меня, видел его только издали. Не понравилось мне покрытое облаками дыма скопище грязных корпусов, и эти грязные каменные пальцы труб, и грохот, скрежет, лязг, визг, скрип железа. Визит мой кончился дракой с фабричными подростками и бегством от них. Кажется, в 90 году мой приятель Аким Чекин, пропагандист-народник, и Егор Барамзин, тоже народник, но уже склонный к марксизму, попробовали устроить меня на завод табельщиком, но не удалось. В 96 году я ходил по цехам завода с группой иностранных корреспондентов, которые приехали на Всероссийскую выставку. Но меня интересовала не работа завода и не рабочие, а то, что рассказывал иностранцам представитель администрации «Сормова». Говорил он по-французски, очень громко, но в адовом шуме голос его был не слышен мне, да и языка я не знал. Но по тому, какими резкими жестами этот человек стирал пот с лица и шеи, я был уверен, что он рассказывает интересно. Я спросил «собрата по перу», кажется, сотрудника «Степного края»:
– Что он говорит?
– Жалуется на рабочих.
Шли дальше сквозь грохот, среди невиданных мною машин и чёрных людей; всё вокруг дрожало, вертелось, двигалось, как будто весь завод и земля под ним – всё уплывало вниз по Волге.
– А теперь что он говорит?