'Анфис!' Баба она здоровая, ловкая, плясунья была! Бегу я к ней, а сама задыхаюсь от страха, барахтается белый-то, вотвот скинет ее с себя! Подбежала, успокоила его по затылку, Степанида револьвер вынула из кармана у него. 'Веди, говорит, его к Егору, он там годится'.
- 'А это - Дюков и был. Ну, сволокли мы его на пасеку, очухался он там. Степанида говорит: 'Стрелять - знаешь как?
Револьвера из рук не выпускай, так и веди! Я, говорит, тут останусь, а ты не приходи и скажи, чтобы мне кого-нибудь прислали - одно, двух, дело у меня есть'.
- 'Ладно, повела я Дюкова; до Егора далеко было, около двадцати верст, а верстах в пяти - хутор староверский, там тоже наши сидели. Идет Дюков впереди меня, плечи трясутся, плачет, уговаривает: 'Отпусти!' Подарки сулит. Стыдно ему, конешно, что бабы в плен взяли, ну и боится тоже. 'Иди, приказываю, и не пикни, а то - застрелю!' Хохотали наши над ним, да и надо мной, а он сидит на пенышке, трясется весь, лица на нем нет, маленький, щуплый, даже смотреть жалко было. Сутки через двое Степанида заманила на пасеку еща белого, привели его к нам те двое, которых послали к ней, и говорят: 'Ну, эта рисковая баба - пропала, считайте!'
- 'Так и вышло: пасеку - разорили, а от Степаниды - ни костей, ни волоса, так и неизвестно, что с ней сделали. А пленник ее оказался полезный, рассказал нам, что через трое суток белые город брать будут и что к ним большая сила подходит.
Не соврал. Двинулись мы в город. На Каме, на берегу, сраж-енъице было небольшое, как будто и ненужное, да уж очень разъярился дядя Егор. Семерых убили наших. Город белые взяли, конешно, их было, пожалуй, сотни полторы, а защитников - человек сорок. Постреляли друг в друга издали и ушли наши в лес. Так, дорогой товарищ, годика полтора, пожалуй, и вертелись мы вроде карасей в сети; куда ни сунься - белые, а бывало, что и красные белели, было и так, что белые перебегали к нам. Да. За горами идет большая гражданская. Колчака бьют, а мы - свою ведем и конца ей не видим. Как пожар лесной, в одном месте - погасим, в другом вспыхнет. Переметнулись даже в Осинский уезд, там бедноты много, все рогожники, да веревки вьют. Дядя Егор прихварывать начал, лошадь помяла его, да и ранен был в ногу. Под городом Осой захватили его белые; он, вчетвером, на конных наткнулся, двоих - убили, его подранили. Четвертый, гимназист пермский, прибежал в город, где Лиза со мной была. Лизавета послала меня поглядеть:
нельзя ли как выручить дядю? Белые на реке стояли, верстах в трех, у пристаней. Пришла я, а Егор висит на дереве, полуголый, весь в крови, с головы до, ног, точно с него кожа клочьями содрана, - страшный! И кисти на правой руке нет. Спрашиваю какого-то рогожника: за что казнили? 'Болыпевичок, говорит, настоящий, они его тут мучили, а он их кроет! Довели его до беспамяти! пожалуй, даже мертвого вешали'.
- 'Ну, тут обалдела я немножко, жалко товарища-то!
У пристани народ был, я и говорю: 'Как же вам, псы, не стыдно? Вас бы, говорю, вешать надо, бессердечный вы народ!' Недолго покричала, отвели меня к начальству. Какой-то седенький, лихорадочный, что ли, трясется весь, скомандовал: 'Шомполами!' Десяточка два получила и с неделю - ни сесть, ни на спину лечь. Хорошо, что тело у меня такое: чем бьют больней, тем оно плотней. Вроде физкультуры. Да, товарищ, бою отведала я не меньше норовистой лошади, кожа у меня так мята - взодрана, что сама удивляюсь: как это всю кровь мою не выпустилп! А - ничего, живу - не охаю'.
На этом месте рассказчик остановился, тщательно раскурил папиросу, с минуту молча смотрел под ноги себе и, вздохнув, продолжал:
- Не охаю, - говорит. Слушал я ее и невольно вспоминал пустое место моей жизни в эти трагические годы. Занял я его тем, что - охал. Потом спрашиваю: ну, а как дальше жила?
- 'Да, что, говорит, дальше-то? Первое-то время после нашей победы не легче стало, а будто скушней. Близкие товарищи - кои перебиты, кои разбрелись по разным местам, по делам. Лиза - в Екатеринбург уехала, учиться, тогда еще Свердловска не было. Осталась я вроде как одна, народ у нас, в сельсовете, все новый, осторожный, многого не знают в нашей жизни, а что знают - это понаслышке. Про них один парень, из бойцов, чахоточный он помер года два тому назад, - частушку сочинил:
Сели власти на вышке,
Рассуждают понаслышке:
Мы-де здешний сельсовет,
Наплевать нам на весь свет.
- 'Власть на местах была в ту пору. Потом новая экономическая началась. Пристроили меня к совхозу, да не удался он, разродилось повое кулачье, разграбило. Была зиму сторожихой в школе, - ну какая я сторожиха? Учителишка - старенький, задира, больной, ребят не любит. Стала поденно батрачить и вижу: все как будто назад попятилось, под гору, в болото.
Бабы - звереют, ничего знать не хотят, кроме своих углов. Беда моя слабо я разбираюсь в теории, стыдно это мне, а учиться времени нет. Да и человек-то я уж очень практический, не знаю, как писание к настоящей жизни применить, к нашему быту, ловкости у меня нету. Одно знаю: от этих своих углов - все наши раздоры- и разлады, и дикость наша, и бесполезность жизни. Знаю, что первое дело - быт надо перестроить и начинать это снизу, с баб, потому что быт - на бабьей силе держится, на ее крови-поте. А - как перестроишь, когда каждая баба в свое хозяйство впряжена, грамотных мало, учиться - некогда? Завоевали бабью жизнь горшки-плошки, детишки да бельишко... Начала я уговаривать баб прачешную общественную устроить, чтобы не каждая стирала, а две, три, по очереди, на всех. Не вышло ничего. Стыд помешал: бельишко-то у всех заношено да и плохое, когда сама себе стирает - ни дыр, ни грязи никто не видит, а в общественной прачешной каждая будет знать про всех. Они, конешно, не говорили этого, я сама догадалась, а они провалили меня на вопросе с мылом, дескать: как же мыло считать! У одной - десять штук белья, у другой - четыре, а мыло-то - как? Потом некоторые признались: 'Мыло - пустяки, а вот стыда не оберешься! Будем побогаче - устроим и прачешную, и бани общие, и пекарню'. Утешили: будем побогаче! Эх, бабы, говорю, от богатства нашего и погибаем. Ну, все-таки дела идут понемножку, безграмотность ликвидируем, 'Крестьянку' совместно читаем; очень помогает нам 'Крестьянская газета', вот она - да! Она - друг. Нам, товарищ дорогой, акушерский пункт надобно, ясли надо, нам амбар Антоновых надо под бабий клуб, амбар - хороший, бревенчатый, второй год пустой стоит'.
- Она стала считать, что ей надо, загибая пальцы на руках, пальцев - не хватило, тогда, постукивая кулаком по столу, она начала считать снова: 'Раз. Два'. И, насчитав тринадцать необходимостей, рассердилась, даже раза два толкнула меня в бок, говоря: 'Маловато вы, товарищи, обращаете внимания на баб, а ведь сказано вам: без женщины социализма не построить! Бебеля-то забыли! А - Ленин что сказал? Не освободив бабу от пустяков, государством управлять не научишь ее! А у нас и уком и райком сидят, как медведи в берлоге, и хоть бей - не шевелятся! Только и слов у них: не одни вы на свете! А дело-то ведь, товарищ, яснее ясного: ежели каждая баба около своего горшка щей будет вертеться - чего достигнем! То- то! Надобно освобождать нас от лошадиной работы.
Время нам надобно дать свободное. Я вот сюда третий раз притопала, сосчитай: вперед-назад сто двадцать верст, а за три раза 360 - шутка? Это значит - полмесяца на прогулку ушло...
Ну, ладно! Выговорилась я вся, допуста. Спать пойду. А ты мне укомцев-то настегай, не то - в губком пойду. Эх, скорей бы зачисляли меня в партию, уж так бы я их встряхивала!'
Рассказчик, помолчав, спросил: 'Ну, как? Хороша?' - 'Годится', - сказал я.
Тогда он, вздохнув, начал говорить о себе.
III
По берегам мелководной речки, над ее мутной ленивой водою, играет ветер, вертится над костром, как бы стремясь погасить его, а на самом деле раздувая все больше, ярче. В костре истлевают черные пни и коряги, добытые со дна реки; они лежали там, в жирной тине, много лет; дачники вытащили их на берег, солнце высушило, и вот огонь неохотно грызет.-их золотыми клыками. Голубой горький дымок стелется вниз по течению реки, шипят головни, шелково шелестит листва старых ветел, а в лад шуму ветра, работе огня - г сиповатый человеческий голос:
- Мы - стеснялись; стеснение было нам и снаружи, от законов, и было изнутри, из души. А они по своей воле законы ставят, для своего удобства...
Это говорит коренастый мужичок, в рубахе из домотканого холста и в жилете с медными пуговицами, в тяжелых сапогах, - они давно не мазаны дегтем и кажутся склепанными из кровельного железа. У него большая круглая голова, густо засеянная серой щетиной; красноватое толстое лицо тоже щетинисто; видно, что в недалеком прошлом он обладал густейшей окладистой бородою. Под его выпуклым лбом спрятаны