— А кто же?
— Врешь! Это молодая твоя глупость говорит, да! А моя старая глупость миллион раз жизнью испытана, — она тебе говорит: ты еще щенок, рано тебе басом лаять!
Фому и раньше частенько задевал слишком образный язык крестного, — Маякин всегда говорил с ним грубее отца, — но теперь юноша почувствовал себя крепко обиженным и сдержанно, но твердо сказал:
— Вы бы не ругались зря-то, я ведь не маленький...
— Да что ты говоришь? — насмешливо подняв брови, воскликнул Маякин.
Фому взорвало. Он взглянул в лицо старику и веско отчеканил:
— А вот говорю, что зряшной ругани вашей не хочу больше слышать, довольно!
— Мм... да... та-ак! Извините...
Яков Тарасович прищурил глаза, пожевал губами и, отвернувшись от крестника, с минуту помолчал. Пролетка въехала в узкую улицу, и, увидав издали крышу своего дома, Фома невольно всем телом двинулся вперед. В то же время крестный, плутовато и ласково улыбаясь, спросил его:
— Фомка! Скажи — на ком ты зубы себе отточил? а?
— Разве острые стали? — спросил Фома, обрадованный таким обращением крестного.
— Ничего... Это хорошо, брат... это оч-чень хорошо! Боялись мы с отцом — мямля ты будешь!.. Ну, а водку пить выучился?
— Пил...
— Скоренько!.. Помногу, что ли?
— Зачем помногу-то...
— А вкусна?
— Не очень...
— Тэк... Ничего, всё это не худо... Только вот больно ты открыт, — во всех грехах и всякому попу готов каяться... Ты сообрази насчет этого — не всегда, брат, это нужно... иной раз смолчишь — и людям угодишь, и греха не сотворишь. Н-да. Язык у человека редко трезв бывает. А вот и приехали... Смотри — отец-то не знает, что ты прибыл... дома ли еще?
Он был дома: в открытые окна из комнат на улицу несся его громкий, немного сиплый хохот. Шум пролетки, подъехавшей к дому, заставил Игната выглянуть в окно, и при виде сына он радостно крикнул:
— А-а! Явился...
Через минуту он, прижав Фому одной рукой ко груди, ладонью другой уперся ему в лоб, отгибая голову сына назад, смотрел в лицо ему сияющими глазами и довольно говорил:
— Загорел... поздоровел... молодец! Барыня! Хорош у меня сын?
— Недурен, — раздался ласковый, серебристый голос.
Фома взглянул из-за плеча отца и увидал: в переднем углу комнаты, облокотясь на стол, сидела маленькая женщина с пышными белокурыми волосами; на бледном лице ее резко выделялись темные глаза, тонкие брови и пухлые, красные губы. Сзади кресла стоял большой филодендрон, — крупные, узорчатые листья висели в воздухе над ее золотистой головкой.
— Доброго здоровья, Софья Павловна, — умильно говорил Маякин, подходя к ней с протянутой рукой. — Что, всё контрибуции собираете с нас, бедных?
Фома молча поклонился ей, не слушая ни ее ответа Маякину, ни того, что говорил ему отец. Барыня пристально смотрела на него, улыбаясь приветливо. Ее детская фигура, окутанная в какую-то темную ткань, почти сливалась с малиновой материей кресла, отчего волнистые золотые волосы и бледное лицо точно светились на темном фоне. Сидя там, в углу, под зелеными листьями, она была похожа и на цветок и на икону.
— Смотри, Софья Павловна, как он на тебя воззрился, — орел, а? — говорил Игнат.
Ее глаза сузились, на щеках вспыхнул слабый румянец, и она засмеялась точно серебряный колокольчик зазвенел. И тотчас же встала, говоря:
— Не буду мешать вам, до свидания!
Когда она бесшумно проходила мимо Фомы, на него пахнуло духами, и он увидал, что глаза у нее темно-синие, а брови почти черные.
— Уплыла щука, — тихо сказал Маякин, со злобой глядя вслед ей.
— Ну, рассказывай нам, как ездил? Много ли денег прокутил? — гудел Игнат, толкая сына в то кресло, в котором только что сидела Медынская. Фома покосился на него и сел в другое.
— Что, хороша, видно, бабеночка-то? — посмеиваясь, говорил Маякин, щупая Фому своими хитрыми глазками. — Вот будешь ты при ней рот разевать... так она все внутренности у тебя съест...
Фома почему-то вздрогнул и, не ответив ему, деловым тоном начал говорить отцу о поездке. Но Игнат перебил его речь:
— Погоди, я коньячку спрошу...
— А ты тут всё пьешь, говорят... — неодобрительно сказал Фома.
Игнат с удивлением и любопытством взглянул на него и спросил:
— Да разве отцу можно этак говорить, а? Фома сконфузился и опустил голову.
— То-то! — добродушно сказал Игнат и крикнул, чтоб дали коньяку...
Маякин, прищурив глаза, посмотрел на Гордеевых, вздохнул, простился и ушел, пригласив их вечером к себе пить чай в малиннике.
— Где же тетка Анфиса? — спросил Фома, чувствуя, что теперь, наедине с отцом, ему стало почему-то неловко.
— В монастырь поехала... Ну, говори мне, а я — выпью...
Фома в несколько минут рассказал отцу о делах и закончил рассказ откровенным признанием:
— Денег я истратил на себя... много.
— Сколько?
— Рублей... шестьсот...
— В полтора-то месяца! Немало... Вижу, что для приказчика — дорог ты мне... Куда ж это ты их всыпал?
— Триста пуд хлеба подарил...
— Кому? Как? Фома рассказал.
— Ну это — ничего! — одобрил его отец. — Это — знай наших!.. Тут дело ясное — за отцову честь... за честь фирмы... И убытка тут нету, потому — слава добрая есть, а это, брат, самая лучшая вывеска для торговли... Ну, а еще?
— Да... так, как-то... истратил...
— Говори прямо... не о деньгах спрашиваю, — хочу знать, как ты жил, настаивал Игнат, внимательно и строго рассматривая сына.
— Ел... пил...— не сдавался Фома, угрюмо и смущенно наклоняя голову.
— Пил? Водку?
— И водку...
— А! Не рано ли?
— Спроси Ефима — напивался ли я допьяна...
— На что спрашивать Ефима? Ты сам должен всё сказать... Так, стало быть, пьешь?
— Могу и не пить...
— Где уж! Коньяку хочешь?
Фома посмотрел на отца и широко улыбнулся. И отец ответил ему добродушной улыбкой.
— Эх ты... чёрт! Пей... да смотри, — дело разумей... Что поделаешь?.. пьяница — проспится, а дурак — никогда... будем хоть это помнить... для своего утешения... Ну и с девками гулял? Да говори прямо уж! Что я — бить тебя, что ли, буду?
— Гулял... была одна на пароходе... От Перми до Казани вез ее...
— Ну...— Игнат тяжело вздохнул и, насупившись, сказал: — Рано опоганился...
— Мне двадцать лет... А ты говорил, что в твое время пятнадцатилетних парнишек женили... — смущенно возразил ему сын.