поглядывая на старика и ожидая от него чего-то. Он был спокоен, но глаза у него поблескивали как-то несообразно событию, — светло...
— Дайте водки мне!.. — попросил Фома, усевшись за стол и опершись о край его грудью. Его согнутая фигура была жалка и беспомощна. Вокруг него говорили вполголоса, ходили с какой-то осторожностью. И все поглядывали то на него, то на Маякина, усевшегося против него. Старик не сразу дал водки крестнику. Сначала он пристально осмотрел его, потом, не торопясь, налил рюмку и наконец молча поднес ее к губам Фомы. Фома высосал водку и попросил:
— Еще!
— Будет!.. — ответил Маякин.
И вслед за тем наступила тяжелая для всех минута полного молчания. К столу подходили бесшумно, на цыпочках и, подойдя, вытягивали шеи, чтоб увидать Фому.
— Ну, Фомка, понимаешь ты теперь, что наделал? — спросил Маякин. Говорил он тихо, но все слышали его вопрос.
Фома качнул головой и промолчал.
— Прощенья тебе — нет! — продолжал Маякин твердо и повышая голос. — Хотя все мы — христиане, но прощенья тебе не будет от нас... Так и знай...
Фома поднял голову и задумчиво сказал:
— А про вас, папаша, я забыл... Ничего вы не услышали от меня...
— Вот-с! — с горечью вскричал Маякин, указывая рукой на крестника. Видите?
Раздался глухой протестующий ропот.
— Ну, да всё равно! — со вздохом продолжал Фома. — Всё равно! Ничего... никакого толку не вышло!..
И он снова согнулся над столом.
— Чего ты хотел? — спросил крестный сурово.
— Чего? — Фома поднял голову, посмотрел на купцов и усмехнулся. — Хотел уж...
— Пьяница! Мерзец!
— Я — не пьян! — угрюмо возразил Фома. — Я всего выпил две рюмки... Я совсем трезвый был...
— Стало быть, — сказал Бобров, — твоя правда, Яков Тарасович: не в уме он...
— Я? — воскликнул Фома.
Но на него не обратили внимания. Резников, Зубов и Бобров наклонились к Маякину и тихо начали о чем-то говорить.
«Опека...» — уловил Фома одно слово...
— Я в уме! — сказал он, откидываясь на спинку стула и глядя на купцов мутными глазами. — Я понимаю, чего хотел. Хотел сказать правду... Хотел обличить вас...
Его вновь охватило волнение, и он вдруг дернул руки, пытаясь освободить их.
— Э-э! Погоди! — воскликнул Бобров, хватая его за плечи. — Придержите-ка его.
— Ну, держите! — с тоской и горечью сказал Фома. — Держите...
— Сиди смирно! — сурово крикнул крестный.
Фома замолчал. Всё, что он сделал, — ни к чему повело, его речи не пошатнули купцов. Вот они окружают его плотной толпой, и ему не видно ничего из-за них. Они спокойны, тверды, относятся к нему как к буяну и что-то замышляют против него. Он чувствовал себя раздавленным этой темной массой крепких духом, умных людей... Сам себе он казался теперь чужим и не понимающим того, что он сделал этим людям и зачем сделал. Он даже чувствовал обидное что-то, похожее на стыд за себя пред собой. У него першило в горле, и в груди точно какая-то пыль осыпала сердце его, и оно билось тяжело, неровно. Он медленно и раздумчиво повторял, не глядя ни на кого:
— Хотел сказать правду...
— Дурак! — презрительно сказал Маякин. — Какую ты можешь сказать правду? Что ты понимаешь?
— У меня сердце изболело... Нет, я правду чувствовал!
Кто-то сказал:
— По речам его очень видно, что помутился он разумом...
— Правду говорить — не всякому дано — сурово и поучительно заговорил Яков Тарасович, подняв руку кверху. — Ежели ты чувствовал — это пустяки! И корова чувствует, когда, ей хвост ломают. А ты — пойми! Всё пойми! И врага пойми... Ты догадайся, о чем он во сне думает, тогда и валяй!
По обыкновению Маякин увлекся было изложением своей философии, но, вовремя поняв, что побежденного бою не учат, остановился. Фома тупо посмотрел на него — и странно закачал головой...
— Отстань от меня! — жалобно попросил Фома. — Всё ваше! Ну — чего еще вам?
Все внимательно прислушивались к его речам, и в этом внимании было что-то предубежденное, зловещее...
— Жил я, — говорил Фома глухим голосом. — Смотрел... Нарвало у меня в сердце. И вот — прорвался нарыв... Теперь я обессилел совсем! Точно вся кровь вытекла...
Он говорил однотонно, бесцветно, и речь его походила на бред...
Яков Тарасович засмеялся.
— Что же, ты думал языком гору слизать? Накопил злобы на клопа, а пошел на медведя? Так, что ли? Юродивый!.. Отец бы твой видел тебя теперь— эх!
— А все-таки, — вдруг уверенно и громко сказал Фома, и вновь глаза его вспыхнули, — все-таки — ваша во всем вина! Вы испортили жизнь! Вы всё стеснили... от вас удушье... от вас! И хоть слаба моя правда против вас, а все-таки — правда! Вы — окаянные! Будь вы прокляты все...
Он забился на стуле, пытаясь освободить руки, и закричал, свирепо сверкая глазами:
— Развяжите руки!
Его окружили теснее; лица купцов стали строже, и Резников внушительно сказал ему:
— Не шуми, не буянь! Скоро в городе будем... Не срамись да и нас не срами... Не прямо же с пристани — в сумасшедший дом тебя?
— Да-а?! — воскликнул Фома. — Так вы меня в сумасшедший до-ом?
Ему не ответили. Он посмотрел на их лица и поник головой.
— Веди себя смирно, — развяжем!.. — сказал кто-то.
— Не надо! — тихо заговорил Фома. — Всё равно... И речь его снова приняла характер бреда.
— Я пропал... знаю! Только — не от вашей силы... а от своей слабости... да! Вы тоже черви перед богом... И — погодите! Задохнетесь... Я пропал — от слепоты... Я увидал много и ослеп... Как сова... Мальчишкой, помню... гонял я сову в овраге... она полетит и треснется обо что-нибудь... Солнце ослепило ее... Избилась вся и — пропала... А отец тогда сказал мне: «Вот так и человек: иной мечется, мечется, изобьется, измучится и бросится куда попало... лишь бы отдохнуть!..» Эй! развяжите мне руки...
Лицо его побледнело, глаза закрылись, плечи задрожали. Оборванный и измятый, он закачался на стуле, ударяясь грудью о край стола, и стал что-то шептать.
Купечество многозначительно переглядывалось. Иные, толкали друг друга под бока, молча кивали головами на Фому. Лицо Якова Маякина было неподвижно и темно, точно высеченное из камня.
— Может, развязать? — прошептал Бобров.
— Нет, не надо...— вполголоса сказал Маякин. — Оставим его здесь... а кто-нибудь пусть пошлет за каретой... Прямо в больницу...
Он пошел к рубке, тихо сказав:
— Постерегите... как бы, чего доброго, в воду не прыгнул...
— А — жалко парня!.. — сказал Бобров, посмотрев вслед ему.
— Никто в дурости его не повинен!.. — хмуро ответил Резников.
— Яков-то...— кивнув головой вслед Маякину, шёпотом сказал Зубов.
— Что Яков? Он тут не проиграл...
— Н-да-а... он теперь... опечет!..
Их тихий смех и шёпот сливались со вздохами машины и, должно быть, не достигали до слуха Фомы. Он неподвижно смотрел пред собой тусклым взглядом, и только губы у него чуть вздрагивали...
— Сын к нему явился...— шептал Бобров.