— Ты думаешь, что там, в Швеции, я прибегнул к яду? — медленно спросил он.
— Я знаю одно, — ответила я, — теперь они там поднимутся против тебя.
Как-то раз я не могла удовлетворить его желания — на то были свои причины, тогда он послал меня за моей рабыней и приказал, чтобы я положила ее к нему в постель. Я была послушной женой, но меня душила ненависть, и язык мой был остер. Он же, напротив, лишь насмешливо хохотал и, когда рабыня уже лежала у него в постели, выгнал меня прочь.
— Утром я прикажу высечь ее! — прошипела я.
— Да хоть убей, — сказал он и зевнул.
Но вот в счете на шариках он ничего не понимал. У него был один ирландец, мы его называли шаропутом, потому что он считал на шариках, нанизанных на шнур. Он передвигал шарики то в одну сторону, то в другую и потому будто бы мог учесть каждый слиток серебра, который конунг выдавал своим людям. Но шаропут был нечестный. Я это сразу заметила. Смекалки у меня хватало, да и теперь хватает, хотя все-таки годы берут свое. Однажды я долго сидела и наблюдала за шаропутом. И слушала, как он считает с моим мужем. Это было на другой день после того, как Гудред велел мне положить к нему в постель мою рабыню.
И вот в пиршественном покое — мужчины сидели там и хвастались, по своему обыкновению, многие были уже пьяны, но еще не настолько, чтобы их тянуло справлять нужду в углах, это обычно бывало позже, — я встала перед своим супругом, залепила шаропуту оплеуху и отняла у него шнур с шариками.
— Смотри! — сказала я Гудреду.
— Когда ты научилась считать? — удивился человек, с которым я делила постель, если он не делил ее с другой женщиной.
— Молчи, когда говорит тот, кто умнее тебя! — ответила я.
Я показала ему, как считают на шариках, и объяснила, что человек, живший у него на хлебах и потому обязанный соблюдать честность, обманывал его.
— Как ты думаешь, во сколько серебряных слитков тебе это обошлось? — спросила я.
Швырнув шарики на пол, я покинула покой.
На другой день, когда люди Гудреда по его приказу убили шаропута, они отрезали Хемингу большие пальцы на ногах. Гудред не разрешил просто отрубить их. Он велел выковать ножницы, чтобы резать медленно, это ему было намного приятней.
Я сказала — Хемингу? Нет, нет, Фритьофу! Ты знаешь, моему слуге Фритьофу, тому, который потом стал отцом Хеминга, живущего теперь в Усеберге.
Фритьоф никогда не обладал мной, — тихо сказала она, как бы обращаясь к самой себе, виновато улыбнулась и кликнула Одни, чтобы та вытерла ей ноги.
Но потом я узнал, что королева Усеберга солгала, сказав, будто Фритьоф никогда не обладал ею. Один раз — она сама проговорилась, когда была сильно пьяна, — слуга дал королеве то, что она имела право получать лишь от мужа. Она была уже беременна. Ее супруг — это удивит многих — действительно был отцом ее ребенка. Этого-то она никогда и не простила Фритьофу. Он упустил свое время. Сама она не сомневалась в отцовстве Гудреда. Безмолвная нежность, существовавшая между королевой и Фритьофом, исчезла навсегда.
Королева рассказывала:
— Конунг, мой повелитель, ушел в викингский поход, а я осталась в Усеберге. Я носила ребенка. Теперь мой супруг чувствовал себя более уверенно — ведь я была уже крепче связана с его родом. Однако Фритьофа он все-таки взял с собой — чтобы избежать лишних толков и чтобы помучить меня. Я стояла на берегу глядя вслед кораблям, и мне вовсе не хотелось, чтобы они оба вернулись домой. Один слишком часто приходил ко мне. Другой — слишком редко.
У нас в Усеберге, я уже говорила тебе, было льняное поле. Это случилось на другой год после того, как мой супруг велел скосить его. В дни моей молодости здесь на усадьбах лен сеяли не так уж часто. Летней ночью я шла вдоль поля и глядела на цветочки льна, он сладко благоухал в это сумеречное время, было около полуночи. И вдруг во мне шевельнулся ребенок. Да, в первый раз, лето уже перевалило за середину, я остановилась, сорвала цветок и хотела поцеловать его. Тут-то ребенок и шевельнулся. Я опустилась на колени и вся сжалась, даже боль была мне приятна. Я гуляла ночами и по конопляным полям.
Ты ведь знаешь, конопля грубее льна и цветы у нее мельче и не такие красивые, зато они сладкие. Случалось ли тебе жевать цветок конопли, выросшей в человеческий рост? Ветер пел свою песню, летая с берега на море и с моря на берег. Дни проходили в безмятежном покое. Вокруг меня все улыбались, люди приходили ко мне со своей работой, чтобы я их похвалила. Один старик принес деревянную кадку, еще не законченную. Ничего особенного в ней не было, но я сказала ему:
— Если у тебя будет время и желание, вырежь для моего корабля голову дракона.
Он заплакал от радости. И побежал к старухе, с которой жил, ночью он напился и пел непристойные песни об Одине, Торе и всем роде асов [6], а она искала у него в голове.
У нас было коровье масло. А как же иначе? На выгоне паслось много скота, девушки работали с утра до вечера, я шутя шлепала их и говорила:
— Купайтесь так, чтобы парни вас видели, только притворяйтесь, будто вы их не замечаете. Если парни поймут, что вам известно об их присутствии, вы будете для них уже не так привлекательны.
Они тут же бежали купаться и сбрасывали с себя одежду.
Мы ели масло. Знаешь, как приятно запустить палец в масло, словно ложку, поднять его против света, чтобы посмотреть на сверкающие желтые бусинки, а потом сунуть в рот и облизать досуха. И снова набрать масла, и знать, что тебе это доступно. Масло стоит уже сбитое, и ты, проходя мимо, великодушно разрешаешь: пожалуйста, ешьте все, кто хочет! И люди подходят, запускают в масло пальцы и лижут их, а дождь, набежавший с моря, дарует дням и полям новую свежесть.
И мой ребенок, я разговаривала с ним по ночам. Не громко, нет, совсем тихо, и смеялась, мы оба смеялись. Он лепетал такие забавные коротенькие слова, понятные только мне. Как-то ночью он сказал:
— Я кошу лен.
— Да! — ответила я. — Если б ты всегда только косил лен!
На выгоне пасся скот. До забоя было еще далеко. Однажды, проходя по выгону, я увидела в дерне длинный узкий камень, как раз такие камни ставят в память о мужчинах. Подожди, никак я сказала — о мужчинах? Нет, нет, в память о детях и женщинах, о людях и скоте, о всех тварях, что топчут добрую землю Одина. Я велела взвалить камень в сани и притащить его на двор.
Тут он и будет стоять.
У меня на усадьбе была одна женщина, которая владела искусством вырезать руны. Ты удивляешься? Да, она знала руны, единственная во всем Усеберге. Честно говоря, человеку, которого мы держали ради его знания рун, пришлось пойти к женщине, чтобы обучиться у нее этому сложному искусству, он слишком плохо владел им, хотя и называл себя знатоком. А в то время он к тому же был за морем.
— Вырежи руны, — сказала я ей.
— Я? — Она даже испугалась.
— Да, я тебе позволяю, — сказала я.
Мы умилостивили Одина, скорее это была шутка, что это старое бревно могло иметь против того, чтобы женщина вырезала на камне руны? Но мы принесли ему хорошие жертвы, и женщина — я уже не помню, как ее звали, она осталась для меня безымянной — искупалась, а трое других натерли ее с головы до ног свиным жиром, смешанным с тончайшим песком.
Я сказала:
— Вырежи: я кошу лен.
Когда камень был воздвигнут, мы хотели устроить в Усеберге большой праздник, нас одолела гордыня, и мы говорили друг другу:
— Мы не приносим жертвы ни Одину, ни другим богам, мы едим масло и пируем без богов и почти без мужчин!
Той ночью я снова пошла на льняное поле. Сорвала цветок, один из последних, лен уже созрел, к Усебергу и ко мне приближалась осень. Я сорвала цветок и съела его. Утром во фьорд вошли корабли.