Я ушел.
Через год Одни была моей.
Но весь тот год, что я ждал, я не прикасался к ней. Когда она спала на пороге женского дома, вот как сегодня, я спал на каменном крыльце галереи. Все обитатели усадьбы приходили, чтобы пожелать мне счастья. Они хотели польстить мне: она, мол, из знатного рода, это видно.
Нет, отвечал я, из низкого. Мне так хочется. Но наши сыновья прославят свой род! Им это было непонятно. Но так будет! Наша с ней сила породит сыновей, которые станут великими в этой стране.
Хеминг глядел на меня и тихо смеялся.
Одни спала, все еще спали. Она лежала обнаженной. Показав на ее рубцы, он сказал:
— Я раскаиваюсь. Это я ее выпорол.
Люди пришли ко мне и сказали, чтобы я не забывал пороть ее. И начни пораньше, сказали они. Помни, если ты не будешь пороть женщину, у тебя никогда не будет уверенности, что она принадлежит только тебе. Я был глуп и неопытен. Мы пошли с ней в лес, я велел ей самой сломать хворостину и раздеться. Она заплакала… вдруг. Но я сделал то, что считал своим долгом. Только я ошибся. Она будет послушной женой, это верно. Но она и без того была бы послушной. Мне было неприятно пороть ее, и это доказывает, что я ошибался. С тех пор мне всегда неприятно, когда я вспоминаю об этом. Поэтому я больше не бью ее.
А как мы с ней плясали! Да, да, однажды ночью, вроде нынешней, я сказал Одни, что больше никогда не буду ее бить, и мы с ней плясали по кромке поля. Верней, она плясала. Этой пляске она научилась еще в детстве, в Ирландии, она делала несколько коротких шажков, словно птица, бегущая по земле, потом останавливалась, покачивая плечами, делала несколько длинных шагов и опять, как птица. Я бежал перед ней и бил в бронзовое блюдо. Это она меня научила. И она пела. Ирландскую песню. Я не понимал слов, но две ласточки, не спавшие той ночью, закружились над нами. Они подхватили обрывок песни, и она зазвучала в их пронзительных жалобных криках. Над болотами висел туман, коровы на выгоне тяжело переходили с места на место, ветер утих. Нас было только двое. И звон моего блюда, и ее нежный голос.
Мы плясали вокруг поля.
На другой день хлеб заколосился.
Когда она кончила плясать и я поднял ее на руки, чтобы перенести через ручей, она спросила:
— Мы поедем с тобой в Ирландию?
— Я боюсь туда ехать, — сказал я. — Там злые люди могут разлучить нас. Может, меня продадут в рабство.
Она кивнула, в глазах у нее была тоска, и у меня, наверно, тоже. Она заплакала, прижавшись лицом к моей груди, но потом поцеловала меня и засмеялась. На другую ночь мы с ней опять плясали вокруг поля. И она в первый раз стала моей.
Хеминг наклонился и укрыл ее овчиной.
Она спала, все еще спали.
Мы тихонько вышли.
На дворе никого не было.
День приближался, но он как бы медлил, белая дымка еще скрывала болота вокруг капища. Оно словно плыло на ее белой поверхности. Точно корабль.
— Знаешь, почему я не трогал Одни тот год, пока мы ждали, чтобы она стала свободной? — спросил он.
— Почему?
— Черные глаза королевы пылали злобой в ту ночь, когда она обещала Одни свободу. И я понял, что мне надо научиться владеть собой. Я знаю, когда-нибудь мне это пригодится.
Раннее-раннее утро. Обитатели Усеберга еще спят.
Теперь Хеминг вел меня к дому, лежавшему у подножия холма, там, где реку преградила небольшая запруда и где стоял корабль. Дом казался высокой клетью, окон в ней не было. Хеминг осторожно толкнул дверь и вошел внутрь. Я последовал за ним. Сперва я ничего не видел. Но постепенно мои глаза привыкли к темноте, и я разглядел жерди, протянутые между стенами на высоте двух человеческих ростов. На этих жердях, тесно прижавшись друг к другу, неподвижно сидели большие птицы. На головах у них были надеты колпачки. Птицы услыхали нас. Колпачки разом повернулись в нашу сторону, но видеть нас птицы не могли. Клювы у них тоже были завязаны, но я слышал злобное шипение. Это было обиталище ловчих птиц.
Хеминг легонько тронул меня за плечо, и я увидел человека, спящего тут же на лавке. На правой руке у него была кожаная перчатка, и над ним была натянута сеть. На тот случай, если какая-нибудь из птиц вдруг вырвется на свободу. Человек был одних лет с Хемингом, но плотней его, — красиво, даже замысловато подстриженная борода, волосы, смазанные благовонным маслом. Я хотел подойти поближе, чтобы лучше рассмотреть его, но Хеминг остановил меня:
— У Хаке чуткий сон, — шепнул он.
Мы вышли из дома. Над болотами еще висел туман. Дверь ястребятни так и осталась приоткрытой. Хеминг сказал, что Хаке лучший ястребятник и соколятник здесь, в ее вотчине, и далеко за ее пределами. Он служит королеве с детских лет. Однажды она посылала Хаке в страну бьярмов [3], чтобы он поймал белого сокола, которые водятся только там. Ему это удалось. Никто не знает, сколько серебра зашито у него в поясе. Да и в лесу он тоже зарыл, наверно, не один мешок с серебром и украшениями.
Но королева любит раздаривать своих птиц. Только Хаке обучит очередного ястреба брать голубя на лету (ястреб сядет с голубем, а сожрать его не может: клюв-то у него подпилен, да и Хаке уже свистит в свой манок, и ястреб против воли летит обратно к нему) — так вот, только Хаке обучит очередного ястреба, она приказывает завернуть птицу в шкуру, чтобы та никого не покалечила, и отсылает ее в подарок какому- нибудь могущественному правителю, мужчине или женщине, на север в Трендалег или в Данию, а один раз — даже в Уппсалу [4]. Однажды она отправила в Уппсалу двенадцать лучших своих соколов и получила взамен искусного резчика по дереву. Это было задолго до нас с Хаке. Резчик и сейчас живет в Усеберге. Она не может равнодушно смотреть на резные вещи.
Хеминг поднял с земли щепку и поковырял ею в зубах. Теперь он выглядел усталым и грустным. Я чувствовал: будь его воля, в великом Усеберге королевы Асы многое изменилось бы. Вдруг он засмеялся.
— Только ее последняя ястребиная охота уже позади, — сказал он. — И она закончилась печально для нашей королевы. Но я рад, что так вышло.
Это случилось прошлой осенью. Она прислала сказать, что хочет поехать и посмотреть, как ястребы бьют голубей. Был банный день. Мы вымылись и собрались идти к женщинам, у нас не было в ни времени, ни желания ехать на охоту. Но она так приказала. Вытащили женское седло, обтерли с него пыль, старуху завернули в меховой плащ и посадили на лошадь. Она сама была похожа на хищную птицу: упрямая, бесстрашная, с клювом, извергавшим огонь, и глоткой, еще сохранившей прежнюю силу и мощь. Нас с ней поехало человек десять или двенадцать. Хаке взял четырнадцать лучших птиц.
Мы хорошо знали эти места, где водятся голуби. Несколько человек образовали круг, чтобы вспугнуть их. Стая поднялась, Хаке снял колпачки с двух ястребов и бросил птиц в небо. Они понеслись, как стрелы, пущенные из лука. Стая рассыпалась, ястребам хотелось есть, это было красивое, жестокое и короткое зрелище. Каждый ястреб взял свое голубя. А тогда Хаке приманил их обратно.
Он помахал над головой кожаным лоскутом с перьями, зазвенели бубенчики, потом заворковал, как голубь, и наконец издал хриплый предсмертный крик. Смотреть на это было почти больно. Горные птицы, обретшие на короткий миг свободу, медленно полетели обратно — послушные, безвольные, словно дети, которых зовут домой для порки.
И тогда она вдруг заплакала. Не знаю отчего. Хотя, может, и догадываюсь. Она была почти без памяти, нам пришлось поддерживать ее в седле, когда мы медленно возвращались домой в Усеберг.
Той же ночью — сам не знаю почему, но предчувствие не обмануло меня — я отнес ей голову дракона, которую незадолго перед тем закончил; когда я вошел к ней, она пила — последняя ястребиная охота в ее жизни была позади. Я сказал: эта голова поведет твой корабль, когда он пустится в путь через последнее море.