стала самой собой.
Я почти не говорил с ними, потому что на сердце у меня было тяжело от горя.
Мы вместе вошли в праздничный покой, там нас приветствовал сборщик дани и его сын. Они встретились лицом к лицу, сборщик дани Карл и Сверрир, злодей, надругавшийся над Гуннхильд, и ее сын, мститель. Но Сверрир усилием воли сохранял спокойствие.
Я никогда не забуду быстрые и легкие слова, сказанные им тогда. Его улыбку и обходительность с этим человеком, почти безупречное почтение, какое молодой должен оказывать старшему и более знатному человеку. Но я знал, что за тяжесть лежала у него на сердце.
Брюньольв был молод и глуп. Он был похож на отца, но не обладал его жизненным опытом, на нем было нарядное платье, серебряные кольца и тяжелые, не подобавшие ему украшения. Весь его ум легко уместился бы в роге для пива. В праздничном покое было много народу, почти все люди, прибывшие со сборщиком дани, наши фарерские священники и самые зажиточные бонды [13], с соседних усадеб. Сигурда из Сальтнеса не было среди людей Карла. Наверное, Сигурд не приехал с ним на Фареры. Не было здесь и однорукого Гаута, который в прошлом году служил своему палачу, когда тот был на Оркнейских островах. Вскоре гости развеселились, Брюньольв был так глуп, что сел рядом с Астрид. Сверрир сел рядом с Брюньольвом. Лицо Брюньольва выражало грубую, низкую похоть, лицо Сверрира — с трудом сдерживаемое спокойствие. Астрид была благосклонна к ним обоим.
Сборщик дани сидел на почетном сиденье, он был уже пьян, рядом с ним сидел епископ Хрои, он часто подносил рог к губам, но пил мало. Один человек — норвежцы называли его Оттар — был пьян и повторял без конца:
— Они отрубили руку моему брату… — Он обычно донимал этим всех, когда напивался.
Брюньольв неожиданно обратился к Сверриру:
— Ты, наверное, знаешь, что наш конунг не сын конунга? Он сын дочери конунга, и многие в Норвегии считают, что ему не пристало носить корону, которую ему дала церковь. Как священник, ты обязан повиноваться церкви, но повинуясь ей, ты идешь против закона… Что ты скажешь на это?
Брюньольв смеется, видно, он уже не раз говорил такие слова своим гостям, дабы насладиться их смущением и показать, что сам-то он может свободно болтать все, что хочет. По-своему, Брюньольв даже красив. Губы его способны покорить любую женщину, и борода у него торчит вперед, словно меч. Я бы сказал, что ему свойственно мужество труса. Оно позволяет тому, кто им обладает, ударить более слабого, причем, ударить сильно, ибо сострадание не сдерживает его удар. Руки у него холеные. Они привычно держат рог с пивом. Он не возражает, когда ему снова и снова наполняют рог, насмешливо смотрит на Сверрира и не собирается отводить глаза в ожидании ответа.
И Сверрир отвечает:
— По-моему, избранный Богом больше достоин звания конунга, чем рожденный от конунга, но не избранный Богом. Отец Магнуса — не конунг, но это еще не порок. А вот если он не обладает необходимым конунгу мужеством и умом и не имеет в себе того, что дает конунгу только Бог, тогда его власть продлится недолго. И сам он умрет.
Брюньольв поднял и снова опустил свой рог, он утратил свою самоуверенность, неожиданный ответ лишил его дара речи.
Сверрир говорит:
— Не мое дело решать, кому служит конунг Магнус, Господу или дьяволу, и не моего ума это дело, выбран он Богом или людьми. Но я верю, что только Бог дает человеку призвание, делающего его достойным быть конунгом над людьми.
— Даже если он сын бонда?
— Даже если он сын раба, — отвечает Сверрир.
Брюньольв, сын сборщика дани, сейчас пьян, этот пьяный заяц с зубами волка поворачивается к своему отцу. Но епископ Хрои с его всевидящими глазами и всеслышащими ушами как раз заводит глубокомысленный разговор со сборщиком дани. Он кладет на стол руку, разделив ею отца и сына. Брюньольв пытается повысить голос, но его перебивает Оттар, совсем пьяный, он бросает с порога, словно угрозу:
— Я не знаю, кто отрубил руку моему брату!..
С этими словами Оттар покидает праздничный покой, лицо его искажено болью. В покой входит Эйнар Мудрый, я вижу его точно сквозь дымку. Вижу я и лицо Брюньольва, на нем написана наглость и ненависть. Он поворачивается к Астрид, она вся сияет. Сверрир повторяет свои слова, если он и настороже, то это по нему не заметно. Он хватает руку Брюньольва, снимает ее с плеча Астрид и повторяет:
— Даже если он сын раба…
К нам подходит Эйнар Мудрый и громко обращается к Сверриру:
— Твоя мать проснулась, она слаба и хочет поговорить с тобой.
Сверрир встает и слегка касается плеча Астрид, она тоже встает.
Он кланяется Брюньольву, Астрид приседает, может, и не очень охотно — ведь ее заставили прервать едва начавшуюся игру. Эйнар Мудрый уже ушел, он спешит. Я тоже кланяюсь Брюньольву. И мы уходим.
Моросит дождь, кругом темно, после пива и пьяных разговоров ночной воздух приятно освежает нас. Нам навстречу идет человек, это Оттар, он рыгает и кричит, что никто не смеет покидать пир, пока сборщик дани не позволит гостям разойтись. И хватает Сверрира за руку, тот вырывается. Сверрир в ярости, таким я его еще не видел. Он хватает Оттара за волосы, приподнимает и швыряет на землю, лицо Сверрира, слабо освещенное луной, выглянувшей из-за облаков, некрасиво и не предвещает добра. Потом он бьет Оттара, и тот снова падает.
Все это как гром среди ясного неба, Астрид лучше меня знает, что такое гнев Сверрира, она дрожит и прижимается ко мне. Но Сверрир уже успокоился, он провожает Астрид в каморку над амбаром и запирает ее там. Потом выходит и просит меня пойти с ним к Гуннхильд.
Мы вместе идем в маленький и темный дом для больных, где лежит Гуннхильд. Эйнар Мудрый уже у нее, теперь он уходит, я произношу несколько вежливых слов и тоже хочу уйти, потому что мать и сын должны поговорить наедине. Но Гуннхильд просит:
— Останься, Аудун! Ты будешь свидетелем моего сына, когда меня не станет и люди ополчатся против него. Они с сомнением отнесутся к его словам. Тогда ты подтвердишь мой рассказ!..
Я сажусь на скамью в изножье постели. У изголовья на табурете сидит Сверрир. Он тяжело дышит.
Некоторое время Гуннхильд молчит, она ближе к смерти, чем в прошлый раз, когда я видел ее, но в ней есть скрытые силы и теперь она черпает из этого источника. В лице Гуннхильд угадывается суровая, дикая красота, которой она когда-то славилась. Эта красота таится в глубоких морщинах, в их тонком переплетении, в высоких скулах и в сохранившемся слабом блеске волос. Гуннхильд отличают спокойствие и достоинство, которых я не заметил у нее в прошлый раз. Словно сознание приближающейся смерти придает ей эти свойства. А может, они говорят о том, что она приняла важное решение, — решение открыть нам свою тайну. Охваченная почти предгрозовым спокойствием, она начинает рассказывать о том, что для многих послужило причиной немирья.
— Я принадлежу к хорошему роду… — Гуннхильд говорит немногословно, но все-таки настолько подробно, что мы легко представляем себе, как она бегает ребенком, окруженная родичами и друзьями, отец, мать, братья и сестры находили радость в труде и легко тянули эту лямку. Но явились воины, ночи стали тревожными, братья ушли, тренды сражались против людей из Вика, бонды против горожан. Она стала взрослой.
Кое о чем я раньше мог только догадываться, теперь мне все становится ясно. Ее горячая страсть к мужчинам, отказ слушать советы старших, радость при виде желавшего ее мужчины, собственные желания… И тут появляется сборщик дани…
Правда, сперва явился Унас, каким образом он стал ее суженным, этого я так и не понял, Но думаю, именно нелюбовь к жениху заставила Гуннхильд, несмотря на пережитый позор, испытать и каплю удовлетворения оттого, что ею воспользовался другой. И эту радость, испытанную в унижении, она сочла, наверное, своим самым большим грехом, когда снова увидела Унаса, уже опозоренная, растерзанная, окровавленная, презираемая теми, кто принудил его отрубить руку единственному человеку, который хотел