соперником, когда сталкивались мысли. Он обладал изрядной ловкостью в спорах и проявлял изворотливость, если противник слишком теснил его. Но слово Сверрира рубило слово епископа так же, как меч рубит молодое тело.
Теперь по праздничным дням, когда мы ели за столом епископа, Сверриру прислуживала Астрид, его приемная дочь. Начали ходить первые слухи о том, что она оказывает ему услуги куда большие, чем приличествует сестре оказывать любимому брату. Однако Сверрира не изгнали из школы священников, и меня тоже. До конца своей жизни он сохранил глубокое уважение к епископу Хрои, и никогда не удивлялся тому, что в сердце человека может зародиться грех.
Мы часто по ночам ходили в церковь и в темноте смотрели на распятие. Однажды ночью Сверрир спросил:
— Ты знаешь, что я родился в хлеву?..
Я знал об этом, но не понял, что было у него на уме. Из церкви мы вернулись в молчании, а Тот, который был рожден в яслях, смотрел нам вслед и лицо Его, искаженное болью, слегка светилось.
Я уже говорил тебе, что в Киркьюбё к епископу Хрои приходили из наших бедных селений, потрепанных штормами, и убогие, и непокорные, и тщеславные, и растерянные. И плачущая женщина с ребенком, муж которой погиб в море, и молодой человек, жаждущий обременить себя ученостью, и старец, ищущий перед смертью слова Божьего. Епископ направлял их и следил за ними, каждое слово, слетавшее с его губ, весило больше, чем все слова, которые этим людям могли сказать мы. Но некто был могущественнее епископа и поднимался над ним, как мысль в полете поднимается выше летящего сокола.
Вернее, двое были выше епископа: прежде всего Господь, а потом конунг Норвегии, его рука дотягивалась и до нас. Мы были прикованы к этой руке, боялись ее, преклоняли перед ней колени, когда она простиралась к нам, и склонялись в глубокой благодарности, если она швыряла нам свои жалкие дары. Раз в году, в тот день, когда посланец конунга ступал на наш берег, все наши разногласия словно смывало морем. Мы, как братья, встречали корабль посланца и потом снова провожали его.
Епископ Хрои всегда хранил молчание, когда разговор заходил о норвежцах. Но мой добрый отец Эйнар Мудрый не лез за словом в карман, тем более, если разговор касался наших братьев в Норвегии. Два года отец был толкователем снов в дружине ярла Эрлинга Кривого. Так мы со Сверриром немало узнали о норвежцах, таящих в своих сердцах горечь, злобу и даже ненависть, а порой и глубокое почтение, которое непостижимым образом соединялось у них с ненавистью и злобой. Когда я потом лучше узнал норвежцев, я как будто отведал вина, вкус которого уже знал, или встретил знакомого, бывшего мне в одно и то же время и другом и недругом.
Тяжелая голова ярла Эрлинга криво сидела на его плечах после того, как он получил удар мечом, возвращаясь из похода в Йорсалир… Маленькие, прищуренные глазки казались старческими, даже когда ярл был еще в расцвете сил. Они скрывали острую мысль и хитрость, подобную которой мало кто встречал в своей жизни. Злоба его не знала предела, и он охотно давал ей волю, но в случае нужды прибегал к лести и угодливости, которые тоже помогали ему править людьми. Он был тугодум, привычки у него были скромные, люди почти не знали его, а уж до конца точно не знал никто. Так говорил о нем мой отец.
Мой добрый отец Эйнар Мудрый был свидетелем, когда короновали конунга Магнуса, молодого сын ярла. Он был свидетелем и того, как ярл приказал повесить сына своей жены, мальчишку Харальда. Харальд был слабый человек, он плакал перед лицом смерти. Кристина, дочь конунга, мать конунга Магнуса, родила Харальда от конунга Сигурда по прозвищу Рот. Это случилось в те годы, когда ярл Эрлинг, ее муж и повелитель, ходил с походом в Йорсалир. Кристина была подходящей женой для того, кто хотел стать первым человеком в стране, но никто не сказал бы, что она была покладистая женщина, готовая подчиниться жестокому и суровому ярлу. Для ярла этот мальчишка был все равно, что песчинка в глазу, ежедневное горькое напоминание о неверности, которой славилась его жена. Но было кое-что поважнее неверности: ярл знал, что любой сын конунга может оказаться опасным соперником для его сына Магнуса, которого с родом конунгов связывала только кровь матери. А потому Харальд был пойман, привезен в Бьёргюн и там повешен.
В Бьёргюне соорудили высокую виселицу, и возле нее собралось множество знатных мужчин и женщин. Слова и желание ярла невозможно было истолковать двояко: у народа, пришедшего на казнь, должно хватить ума, чтобы покориться воле своего повелителя и выразить больше сочувствия судье, нежели осужденному. Говорили, будто конунг Магнус просил пощадить своего малолетнего брата. Но ярл был непреклонен — эта непреклонность свидетельствовала об его уме, а жестокость — о глупости. С того дня в стране не было никого, кто не трепетал бы от страха перед ярлом Эрлингом. Он же, со своей стороны, стал бояться всех и каждого, как боится тот, кто знает, что может заставить повиноваться себе всех, кроме Бога.
Кристина, дочь конунга, мать мальчика и жена ярла, была в тот день в отчаянии, на нее страшно было смотреть. Ее связали ремнями из тюленей кожи, и говорили, что ярл хотел заставить жену смотреть, как будут вешать ее сына от человека, которого она втайне любила. Кристина же будто сказала на это: ты можешь вырвать глаза своему недругу, но не можешь заставить его смотреть на то, чего он не хочет видеть! Она не плакала и плюнула ярлу в лицо. Это было тупое оружие, но сильное. После казни она уехала из страны.
Мальчик не был трусом. Пастор утешал и поддерживал его, пока его не увели вешать, говорили, будто страх перед гневом епископа заставил ярла разрешить это. Мальчику не завязали глаза. Но не для того, чтобы не мучить его понапрасну. А для того, чтобы все люди, а их было много, могли видеть смертельный ужас в его глазах и представили бы самих себя на его месте. Мальчика медленно вели к виселице. Последнюю часть пути он плакал. Он был такой маленький и не получил того воспитания, которое позволило бы ему держать себя в таких обстоятельствах, как подобает сыну конунга. Когда на шею ему накинули петлю, женщины зарыдали, и один монах с почерневшим, искаженным болью лицом начал громко молиться в толпе. В этом заключалась особая хитрость ярла — таким образом он мог выяснить, кто позволил себе не согласиться с его волей. Потом мальчика вздернули на виселице.
Он умер не сразу, не так умирают на поле брани от смертельной раны. Его смерть не была похожа и на смерть от тяжелой болезни. Тело его дергалось, он умирал медленно, без крика, этому мешала веревка, сдавившая его шею. Смотреть на это было страшно. Я с тяжелой душой ушел оттуда.
Эйнар Мудрый сказал:
— Я с тяжелой душой ушел оттуда, и я истолковал ярлу Эрлингу только один сон. Но думаю, что в тот день я проявил больше мужества, чем за всю свою жизнь. Ярлу приснилось дерево. Вы знаете, все, кому снятся сны, видят во сне деревья. Деревья растут, становятся высокими, и толкователю снов следует сказать, что это означает растущее величие человека и его рода. Вполне возможно, что многие из них действительно видят во сне деревья. Они слышат о таких снах с детства, самые умные заставляют себя видеть во снах то, что нужно. Я сказал ярлу Эрлингу: этот сон обещает тебе и твоему роду новую славу! Я сказал это в гриднице. И очень громко. Там собралось много народу, ярл полагался на меня, он всегда заставлял толковать свои сны в присутствии многих людей.
А нагнувшись к ярлу, я прошептал ему: но похоже, что в корнях дерева есть какой-то изъян…
Потом я низко поклонился ярлу и ушел. В его глазах мелькнул страх. И я понял, что меня больше никогда не пригласят толковать сны ярла Эрлинга.
Тем же летом на Фареры шел корабль, и на нем я вернулся домой.
Так говорил Эйнар Мудрый, тихо и медленно, мы со Сверриром, сперва мальчишки, потом уже молодые люди, всегда молчали. По-моему, услыхав рассказ о том, как ярл Эрлинг повесил мальчика Харальда, Сверрир молчал несколько дней.
Таковы были мои первые встречи с норвежцами, йомфру Кристин, со временем мне довелось лучше узнать их. И сегодня ночью мне хотелось бы понять, правильно ли я поступил, покинув наше маленькое Киркьюбё, где мы жили куда беднее, чем мне потом приходилось жить в Норвегии, но зато в большей безопасности. Не знаю, правильно я поступил или нет, я мало что знаю и мои знания становятся все меньше.
Думаю, что конунга Сверрира тоже порой одолевали сомнения, но он не говорил мне о них, у него были свои тайники, где он хранил и обиды, и сомнения. Знаю только, что и он, и я нуждались в том прощении, которым так донимает меня Гаут, строитель церквей, и единственное, что меня спасает в такие ночи, как эта