острой деревянной палочкой, я писал, стирал написанные слова и искал более верные. Сверрир стал вмешиваться в мое письмо. Сперва я делал вид, что не слышу его, и продолжал писать, потом вдруг повернулся к нему без всякой учтивости и уважения, какие пристало оказывать конунгу.
— Пишу я, — произнес я холодным голосом.
— А думаю я, — так же холодно возразил он.
Я чуть не вспылил, но овладел собой и сказал:
— Так сиди и думай про себя, это твое право, и я не лишаю тебя этого права. Но я уже знаю твои мысли, конунг. А слова будут мои.
Ведь я знал, что находчивый Сверрир, с голосом изменчивым, как Божий ветер, великий мастер вести беседу, умеющий придавать своему лицу выражение, напоминающее одновременно о Боге и о дьяволе, не относится к тем избранным, которые умеют записывать свои слова на пергаменте. В наших пререканиях я часто напоминал ему об этом. Нельзя сказать, чтобы это его радовало. Но тем не менее он всегда прибегал к моей помощи, когда требовалось. И получал ее. Я не просил за это платы. Но твердо отстаивал свое право на каждое слово, которое писал на пергаменте.
Он взял себя в руки и сказал:
— Далеко не безразлично, что будет написано в послании к ярлу.
— Поэтому позволь мне самому написать это послание, — заметил я.
Сверрир вскакивает, хватает дощечку для письма и тут же, овладев собой, снова кладет ее на стол, он тяжело дышит. Ведь он понимает, что именно сейчас он, как никогда, зависит от меня, зависит, как упрямый работник зависит о своего бонда. Он тяжело вздыхает, отворачивается и говорит:
— Ты прав. Послание должен писать ты.
Я пишу, медленно и тщательно выводя буквы, ночь принадлежит мне, и я не позволю никаким конунгам мешать мне. Я даже позволяю себе раза два встать и пройтись перед очагом, — если конунг и здесь, я его не замечаю, видал я этих конунгов. Несколько раз он вскакивает, сжав кулаки.
Но молчит, как покойник.
Послание готово, и я читаю его вслух.
Он коротко заявляет:
— Так не годится.
Я спокойно кладу дощечку для письма на стол, хотя лицо у меня пылает, и спрашиваю, почему он не верит, что Всемогущий милостиво позволил мне выбрать слова, которые ярлу будет приятно услышать.
— Сперва их тебе сказал конунг, — коротко бросает он. Потом берет дощечку и пытается читать, но не понимает моего письма, смысл которого иногда напоминает темный смысл звездного неба, и просит меня снова прочесть ему послание.
Я великодушно и торжественно читаю еще раз. Он согласно кивает, чтобы задобрить меня. Потом тычет в дощечку пальцем и говорит:
— Здесь смысл должен быть яснее. Когда мы говорим о своей силе, слова должны быть твердыми, как медвежий коготь! И мягкими, как шелковый башмак, когда хвалим его.
Я говорю:
— Тебе мало известно об искусстве писать пером по пергаменту, Сверрир. Не думаю также, чтобы ты понимал все, заглядывая в сердце человека.
— В таком случае наши судьбы схожи, — холодно говорит он, хочет взять у меня палочку, которой я писал, и что-то исправить в написанном.
Я прижимаю дощечку к груди, как щит, и говорю:
— Возьми, если хочешь! Но тогда тебе придется найти другого, кто будет твоим писцом.
Он бледнеет — людей, владеющих искусством письма не так много. И говорит мягко:
— Аудун, ты помогал мне всякий раз, когда требовалось написать послание. Конунг больше зависит от писца, чем от воинов.
Это уже другое дело, я победил и милостиво снова принимаюсь за работу. Заливаю дощечку новым воском, в покое тепло, и воск стал гораздо мягче, чем был. Он плавится и течет. Мне надо взять из берестяного туеска еще воску. На это требуется время. Снаружи к нам долетают пьяные крики. Сверрир теряет терпение. Я тоже, провожу рукой по лбу, в глаз мне попадает воск, я сержусь:
— Лей воск! — кричу я ему. — На что мне конунг, если он не в состоянии помочь мне? Смотри!
Он повинуется — быстро и ровно заливает дощечку воском.
Я снова хватаю палочку и пишу в мрачном молчании. Но я вынес урок из того, что случилось. Теперь я вполголоса произношу слова, которые пишу, и знаю, что он их слышит, — он делает вид, что дремлет, но удовлетворенно хмыкает, когда ему кажется, что я нашел удачное слово. Или обиженно молчит, если оно ему не нравится.
Я пишу долго, наконец послание готово. Оно написано на воске — послание нашему другу ярлу Биргиру, который должен понять, что ему выгодно прислать нам оружие. Я читаю послание вслух. Сверрир — человек широкий и умный. Он хвалит меня чуть больше того, что я заслуживаю. И мне приходится напрячь все силы, чтобы стерпеть это.
Теперь послание нужно переложить на пергамент, этим искусством тоже владеют немногие. Я хожу по покою и трясу рукой, чтобы она, скованная ожиданием и нетерпением, стала гибче и мягче, так молодая невеста бывает скована перед встречей со своим женихом. Мысль сделала свое, способность человека находить нужные слова сделала свое. Теперь рука, кисть, пальцы должны показать свое искусство на пергаменте.
Я уже у стола, но тут он вскакивает и кричит:
— Нет!… Подожди!… Мы с тобой кое-что забыли! Надо похвалить и его проклятую супругу. Ведь она может увидеть это послание.
Я встаю и говорю холодно, как ветер, дующий зимой с открытого моря:
— Сверрир, если ты хочешь потребовать от меня новых усилий, если ты не можешь одобрить того, что я уже сделал…
— Нет! Не могу, — говорит он.
Я комкаю пергамент и швыряю его в угол. В глазах у меня слезы, я тут же бегу за пергаментом и начинаю его разглаживать. Сверрир хватает пергамент:
— Так нельзя! — кричит он. — Нельзя! Разве ты не понимаешь, что эта чертова баба может увидеть наше послание? Мы должны похвалить и ее.
— Кто из нас его пишет, ты или я? — кричу я.
— Кто из нас конунг, ты или я? — отвечает он.
Мы опускаемся на лавку, скоро утро, мы долго молчим. Вскоре он говорит:
— Напиши о ней коротко, но выразительно, Аудун. Коротко, но выразительно. Она, кажется, некрасива? Мы ведь видели ее, когда были у ярла. Напиши, что она прекрасна. Напиши, что она сверкала… напиши что хочешь… о ее сверкающей красоте…
— Надо не так, — возражаю я. — Образ твоей прекрасной жены, господин ярл, смягчил наши сердца и радовал нас всю дорогу от твоей усадьбы до Хамара.
— Замечательно! — кричит он.
И я снова пишу, теперь уже на пергаменте.
Мы стараемся не дышать, пьяные крики снаружи умолкли, ветер стих.
Наконец послание готово.
За порогом уже наступил день. Кто-то стучит в дверь и хочет зайти к нам. Это священник, которого мы вынесли на снег.
Сверрир говорит:
— Аудун! У меня есть только один друг. И это не ярл Биргир.
— Я знаю, — говорю я. — И других у тебя не будет.
Теперь надо отослать письмо.
Вот что я помню об этом святом семействе:
Мы зашли в конюшню, где они трое спали, в Хамаре было раннее утро. Ночью сильно подморозило, снег покрыла тонкая ледяная корка, она хрустела у нас под ногами. Я поднял голову, над конюшней еще стояла одинокая звезда — теперь в предрассветных сумерках она поблекла, день почти стер ее с неба. Лошади