Савка спешился, бросил повод на кол в заборе, козырнул:
– Боец милицейского конного отряда Жиленков.
Невольно, автоматически щёлкнули каблуками и Шилин с Михальцевичем.
– Кто будете, товарищи?
– Они начальники из Москвы, – поспешила ответить за них Лидка. – Их прислали крепить тут советскую власть.
– А документы у вас имеются? Позвольте взглянуть, – протянул Савка руку к Михальцевичу.
Савка был не ахти какой грамотей: читал мандат вслух, по слогам, водя по строчкам пальцем. Ещё не дочитав, воскликнул:
– Так это вы?! А нам говорили о вас: ходят двое да золото требуют у попов и евреев.
– Вот эти двое и предстали пред вашим светлым ликом, – сказал с насторожённой улыбкой Шилин. – Значит, жалобы были? От попов, конечно?
– От них. И правильно, что трясёте эту породу. – Стал читать дальше, все так же помогая себе пальцем, а под конец язык у Савки споткнулся: – Ленин? И это он сам расписался?
– Сам. За него никто не расписывается. Вот он и послал нас в ваши края. А тут неспокойно да ещё и жалуются.
– Во-во, – затряс головой Савка, – жалуется и на нас контра всякая. – Он возвратил мандат, заулыбался, довольный, что довелось подержать в руках документ, который держал и Ленин, спросил у сестры: – Лидка, покормила товарищей?
Шилин ответил, что они уже поели, Лидка позаботилась. Савка удовлетворённо кивнул, но вдруг радость на его лице сменилась озабоченностью, беспокойством.
– Как же это вы одни ходите? – сказал он. – Тут же бандитов пропасть. Гоняемся, громим, а им, гадам, переводу нет, из Польши переходят целыми отрядами.
– Страшновато, но надо же дело делать.
Шилин расспросил, что и где говорилось о них, кто жаловался, поинтересовался и бандитами – где они действуют, могут ли объявиться здесь. Савка Жиленков охотно рассказывал обо всем, что их интересовало. Михальцевич весело, как ровню, хлопнул Савку по плечу, сказал:
– Мы тут думаем сход провести и с лекцией выступить. Одобряешь?
– Нужное дело, – ответил Савка. – Я сам перед мужиками выступаю, слушают, да не всему верят. Но вы-то грамотные, вам поверят. – А на вопрос, где тут поблизости есть церковь, похвастал: – Была в Круглянах, так мы её прикрыли. Всё оттуда вон, теперь там читальню делаем.
– Молодцы, – снова похлопал Савку по плечу Михальцевич.
Савка сказал, что домой он на минутку, захватить харчей, в Березянке его хлопцы ждут, подосадовал, что не может остаться с такими дорогими гостями. Лидка принесла ему из клети сала, буханку хлеба. Он положил все это в сумку, так и не зайдя в хату, вскочил на коня, уехал.
Близились сумерки. Солнце село на чёрный гребень леса. Лидка вынесла ушат с пойлом, задала кабанчику, впустила во двор корову – только что прошло стадо, – села доить. Шилин и Михальцевич стояли поодаль и не сводили с Лидки глаз. Проворные пальцы её умело сжимали соски, молоко струйками било в подойник. Лидка настолько была занята своим делом, что не заметила, как подол юбочки сполз с колен, обнажив их, уже по-девичьи округлые. Михальцевич подтолкнул Шилина, подмигнул одним глазом, алые, словно напомаженные губы его изломились в ухмылке.
– Бутончик, – прошептал он.
– Созрела, – согласился Шилин. – Петита персона. Однако, сударь, не поддавайтесь соблазну. Нам тут ночевать.
Лидка, подоив корову, подошла к ним, поставила на землю подойник, предложила Шилину:
– Попейте сыродою, набгом.
– Набгом? – не понял тот.
– А вот так, – показала Лидка руками, будто подносит подойник ко рту.
– Это давнишнее местное слово, – разъяснил Михальцевич, – означает – пить, на бога глядя, глазами к небу.
– Ну что ж, набгом так набгом. – Шилин поднял с земли подойник, принялся пить из него через край пахучее парное молоко. Попил, сказал «спасибо», передал подойник Михальцевичу. Тот пить не стал, брезгливо пожевал губами, что-то высматривая в подойнике, сказал:
– Ты, Лидка, процеди-ка молоко. Пошли в хату, – и первым ступил к двери с подойником в руке.
Шилин остался во дворе, присел на завалинку, опёрся локтями на колени, смотрел, как красный шар солнца погружается в лес. Этот солнечный шар с резко очерченными, словно вырезанными краями показался ему каким-то зловещим, он вроде сулил недоброе. Душа Шилина тотчас приняла эту тревогу, впитала её в себя. Ему вдруг сделалось до отчаянья одиноко и тревожно посреди этого вечернего тихого и чуждого ему мира. И мысли охватили такие же горькие, всё те же, от которых он последнее время тщетно пытался отмахнуться: «Почему именно мне выпала такая судьба, одному из всего моего рода, славного рода, которым я был вправе гордиться? И почему на мне мой род дворянский должен оборваться, пресечься? Что меня ждёт? До чего я докатился? Я, русский дворянин, гвардейский офицер, стал бандитом, убиваю, обираю людей и православные церкви…»
Так истязал он свою душу уже давно, не давал себе поблажки и сейчас. Выхода из нынешнего положения не видел, не находил да и не искал, ибо понял окончательно, что не может быть никакого выхода после содеянного и что катиться ему дальше по этой дорожке, как катится ком снега, пущенный с вершины горы, пока не разобьётся вдребезги (или насмерть?) о какую-нибудь там преграду.