Как у врача, у тюремной администрации, у палача, наконец. Палач рубил головы революционерам, а потом отрубил голову самому королю. А потом снова революционерам рубил. Диалектика природы!
— Судья и палач… Ну и сравнение, — раздражённо сказал Богушевич. — Палач — это механический исполнитель, он обязан исполнять приказы. А судья применяет закон к конкретному случаю. Всякий закон, даже хороший, демократичный, можно толковать по-разному. Вот честный, добросовестный судья и должен, применяя закон, учитывать не только его требования, но и общественные условия, идеи, сложившиеся в обществе и завладевшие им. Нельзя слепо применять нормы закона, каждую из них надо брать под сомнение — не устарела ли она, не противоречит ли общественной морали.
— Нет, — рубанул рукой воздух Масальский. — Закон не подлежит обсуждению, а тем более не может браться под сомнение. Это ж черт знает что было бы, если бы каждый судья, прокурор начали по-своему его толковать. Разве мы, блюстители закона, виновны в том, что нам приходится его применять, даже когда он устарел?
Богушевич замолчал и с досадой подумал: «Опять влез с ним в этот дурацкий спор. Сколько раз зарекался поддаваться на его шпильки, связываться с ним».
— Не понимаю вас, ясновельможный, — вскинул руки Масальский, — его излюбленный жест. — Если согласиться с вами, то что же это будет? Каждый станет сам определять закон и толковать его в свою пользу! Даже социалисты и те за порядок и законность.
— Господин Масальский, — оживился Богушевич, и глаза его загорелись. — Представьте, что социалисты пришли к власти. Что бы вы им тогда сказали? «Мы, мол, не виновны, что вас на каторгу посылали, мы исполняли закон. У нас такая профессия». Так? А знаете, что бы они вам ответили? «Вы защищали преступный (в их понимании) порядок, и его защита — преступление». И вас самих на каторгу.
Глаза Масальского округлились, застыли.
— Майн герр, вы хотите сказать, что и у нас якобинцы придут к власти? И у нас будет то же, что некогда во Франции?
— Этого я не утверждаю, я просто представил мысленно такую картину, — сказал Богушевич с усмешкой. — Порядок устанавливают те, в чьих руках власть, и устанавливают прежде всего для своей надобности, чтобы он им был выгоден. Для всех прочих, которых большинство, этот порядок — преступный беспорядок. Поэтому возникает протест — бунт, революция. Большинство хочет установить свой порядок… Вот об этом и напишите в вашем научном трактате.
— Ну, пан Богушевич, — хлопнул в ладоши Масальский, — не ждал я такого услышать! Да вы же — красный! К вам красная зараза пристала! — И отодвинулся от Богушевича, точно тот и правда был заразным.
— Это не я красный. Я привёл вам слова о государственном порядке Руссо. Думаю, вам не грех бы познакомиться с этим мыслителем.
Больше в спор не вступали, выговорились.
Впереди показались белые строения — это и была усадьба помещика Горенко. Повеселел Богушевич: наконец избавится от Масальского. Извозчик тоже оживился, стал понукать коня.
Вскоре подъехали к воротам. Масальский соскочил с брички, сказал:
— Премного благодарен, данке шён за то, что подвезли. Если я буду ехать, то милости просим, тоже подвезу.
Извозчик понял, что Масальский не даст ему денег, глянул на него так пренебрежительно-насмешливо, как глядит нищий вслед богачу, который проходит мимо, говоря: «Бог подаст». Масальский полез было в карман брюк, вытащил наполовину кошелёк, но сразу же спрятал обратно. А чтобы не подумали, что хотел достать деньги, похлопал по другим карманам, вынул платок и вытер нос. Извозчик зло буркнул что-то и начал поворачивать лошадь. В эту минуту где-то рядом раздался голос:
— Пан следователь! Куда же ты, стой!
Под навесом стояли двое — Горенко и неизвестный седой высокий мужчина с толстой суковатой палкой. Горенко — в полотняных штанах и вышитой рубахе. Он-то и окликнул Богушевича.
— Что же это ты, голубок, — начал, подойдя к ним, стыдить Богушевича, — завернул ко мне в имение и стрекача задаёшь. Обижаешь старика.
Франтишек поздоровался, сняв шляпу, но с брички не сошёл.
— Я очень спешу, пан Горенко, очень.
— Ну, голубок, не на пожар же!
— На пожар и спешу.
— А что сгорело?
— У Глинской-Потапенко конюшня.
— Тю-ю! Было бы о чем говорить… Слезай, слезай, голубок, не отпущу. На полчаса всего и задержишься.
Пока Горенко уговаривал Богушевича, Масальский, расставив руки, шёл к седому человеку — это, конечно, и был тот дядька, что вернулся из Сибири. Масальский шёл так, словно каждый шаг причинял ему острую боль (может быть, туфли жали), ступал осторожно, на всю ступню. Развёл руки для объятий и дядя, но с места не сходил. Худой, высокий, сгорбленный, похожий на кривой турецкий ятаган. Вот Масальский подошёл, однако обнимать не стал, а взял дядю за руку и пожал её. Дядюшка, ждавший, что тот его обнимет, даже растерялся, выдернул руку из руки племянника и сам обнял его, прижавшись щекой к щеке.
— Ну что ты, голубок, сидишь? — не отставал тем временем от Богушевича Горенко. — Пообедаешь у меня и поедешь. Мой кучер тебя и отвезёт.
— Оставайтесь, — сказал и извозчик — ему, видно, не хотелось ехать дальше.
— Пообедаете. Обед у меня — во!
И Богушевич согласился, слез с брички.
Но причиной тому был не обещанный обед, а желание поговорить со старым Масальским.
Горенко взял Богушевича под руку и повёл по дорожке, усыпанной плотно утрамбованной кирпичной щебёнкой. От этой красной дорожки во все стороны тянулись красные следы ног.
— Вы не представляете, как мне тоскливо здесь без культурных людей, — жаловался Горенко, зажав в кулак седой клинышек бороды. — Запил бы, так нет компании. И в карты не с кем поиграть. Книг полный шкаф, а читать не тянет. И к чему читать — и так все известно. Одно утешение, когда заедет культурный человек.
— А этот пан, — мотнул Богушевич головой в сторону старого Масальского, — как у вас очутился? Родственник ваш?
— Не родственник, не свойственник, но человек культурный. Больше десяти лет на каторге и в ссылке отгрохал и, хотите верьте, хотите нет, не научился материться. Вот это человек! Неделю у меня живёт и с утра до ночи сидит, уткнувшись в книгу. Даже обедать идёт с книгой под мышкой. Водки на дух не переносит. Не курит. Про карты сказал, что их надо запретить законом.
— Так как же он у вас очутился?
— С письмом от моей сестры Галины приехал, — ответил Горенко, наконец перестав дёргать бородку. — Сестра живёт в Чите, замужем за полковником. А Ян Масальский отбывал там последние годы ссылки, и сестра приглашала его, как культурного человека, к себе в дом. Приехал сюда, больше ехать ему некуда. Я узнал, что судья Масальский приходится ему племянником, и послал ему весточку. Теперь старику будет где дожить отпущенные богом года… Вам, пан Богушевич, будет с ним интересно поговорить. Вы ведь тоже культурный человек.
Подошли к двухэтажному белому дому. Две помпезные колонны подпирали треугольник фронтона, на котором рельефно вылепленные задастые амуры целились из луков в пространство. Веранда была застеклена стёклами оранжевого цвета. Там сидела маленькая женщина в чёрном чепчике и чёрной шали и читала. Снаружи она казалась чёрной мушкой внутри янтаря.
— Моя супруга, — показал на веранду Горенко, — читает французские романы и грезит о рыцарской любви.
…Вчетвером они вошли в зал-столовую, где уже был накрыт стол.
— Прошу, господа, садитесь, — гостеприимным широким жестом указал Горенко на кресла.