Впрочем, он вел себя достаточно скромно, несмело вошел в комнату, присел на стул с прямой спинкой. А Анна расположилась в огромном резном кресле, однако плотно скрестила руки на груди, чтобы удержать их от дрожи.
— Скажите мне, какой смертью я умерла в 1536 году.
Господи Боже! Доводилось ли кому-либо прежде выговорить столь противоестественную фразу?
— Вы были обезглавлены, — пролепетал Калхейн. — Вас обвинили в измене.
Он запнулся, покраснев. Ей все стало ясно. Применительно к королеве обвинение в измене может означать только одно.
— Он обвинил меня в прелюбодеянии. Чтобы избавиться от меня и жениться в третий раз.
— Да.
— На Джейн Сеймур?
— Да.
— Успела ли я до того принести ему сына?
— Нет.
— А Джейн Сеймур родила ему сына?
— Да. Эдуарда Шестого. Но он умер шестнадцатилетним, через несколько лет после самого Генриха.
Ну что ж, вот известие отчасти радостное, но недостаточно радостное, чтобы расплавить комок в горле. Ее обвинили в измене. И у нее так и не было сына… Нет, Генриха не просто потянуло на эту стерву Сеймур. Значит, он возненавидел ее, Анну. Прелюбодеяние…
— С кем?
Несмотря на краткость вопроса, простолюдин понял и опять покраснел.
— С пятью мужчинами, ваша светлость. Всем при дворе было ясно, что обвинения ложные, призванные главным образом прикрыть собственные грехи короля, — это признавали даже ваши враги…
— Кто эти пятеро?
— Сэр Генри Норрис. Сэр Фрэнсис Уэстон. Уильям Бретон. Марк Смитон. И… и ваш брат Джордж.
На миг ей почудилось, что ее стошнит. Каждое имя падало как удар хлыста, последнее — как топор палача. Джордж. Ее любимый брат, музыкальный, отважный, остроумный… Гарри Норрис, друг короля. Уэстон и Бретон, молодые и беспечные, но по отношению к ней неизменно почтительные и осторожные… и еще Марк Смитон, тупица, допущенный ко двору лишь потому, что неплохо играл на верджинеле5…
Узкие изящные руки впились в подлокотники. Однако миг слабости миновал, и она сумела вымолвить с достоинством:
— Они отрицали обвинения?
— Смитон сознался, но его вынудили под пыткой. Остальные отрицали свою и вашу вину безоговорочно. Гарри Норрис вызвался защищать вашу честь в поединке с кем угодно.
Ах, как похоже на Гарри с его старомодными принципами!
— Все они умерли тоже, — выговорила она. Это не звучало вопросом: если ее казнили за измену, то должны были казнить и их. И не только их — никто не умирает от рук палача в одиночку. — Кого убили еще?
— Быть может, — промямлил Калхейн, — лучше отложить остальные вопросы до другого случая? Для вас же лучше, ваша…
— Кого еще? Моего отца?
— Нет. Сэра Томаса Мора. Джона Фишера6…
— Мора? За мое…
Она не сумела выговорить «прелюбодеяние».
— Казнили потому, что он не пожелал принести клятву, признающую верховенство короля над церковью. Ведь ради вас Генрих вывел англиканскую церковь из-под власти папы и положил начало религиозным смутам…
— Ничего подобного! Еретиков в Англии всегда хватало. История не может возложить вину за это на меня!
— Их было все же гораздо меньше. — Калхейн говорил почти извиняющимся тоном. — Королева Мария, прозванная «Кровавой Мэри», жгла на кострах как еретиков всех, кто, опираясь на закон о верховенстве короны, требовал разрыва с Римом… Ваша светлость! Что с вами… Анна?
— Не прикасайтесь ко мне!..
Королева Мария… Следовательно, ее кровная дочь Елизавета была лишена наследства, а то и убита? Неужели Генрих стал таким негодяем, что убил ребенка? Своего собственного ребенка? Разве что решил… Она еле-еле прошептала:
— А что с Елизаветой?
В глазах Калхейна наконец-то засветилось понимание.
— О нет, Анна! Нет! После Эдуарда сначала правила Мария, как старшая дочь от первого брака, но когда она умерла, не оставив наследников, Елизавете исполнилось только двадцать пять. И ваша дочь стала величайшим правителем, какого когда-либо знала Англия. Ее царствование длилось сорок четыре года, и именно при ней Англия превратилась в мировую державу.
Что? Ее малышка Елизавета? Руки Анны сами собой разжались, отпустили неприглядный искусственный трон. Значит, Генрих не отрекся от дочери и не убил ее. И малышка стала величайшим правителем, какого знала страна…
— Теперь вам ясно, — сказал Калхейн, — почему нам казалось, что лучше не посвящать вас в подробности.
— Сама разберусь, лучше или не лучше.
— Извините…
Он сидел скованно, свесив руки между колен. Ну точь-в-точь как крестьянин, как тупица Смитон… Однако тут ей припомнилось, что сотворил Генрих с нею самой, и гнев вспыхнул с новой силой.
— Я стояла перед судом. Мне вменили в вину связь с пятью мужчинами… и в том числе Джорджем. И все обвинения были ложными… — Что-то чуть заметно изменилось в лице Калхейна, а она следила за ним неотрывно. — Если… а вы уверены, что обвинения были ложными, мастер Калхейн? Вы хорошо знаете историю. Возможно, вам известно…
Докончить фразу она не сумела. Вымаливать приговор истории через такого простолюдина… не бывало худшего унижения. Даже испанский посол, посмевший назвать ее «королевской наложницей», унизил ее несравнимо меньше.
Калхейн ответил, осторожно подбирая слова:
— История об этом умалчивает, ваша светлость. Как вы вели себя… вернее, как повели бы… это знаете только вы сами.
— Как должна была, так и вела… так и повела бы, — злобно отозвалась она, передразнивая его. Он смотрел на нее жалобно, как побитый щенок, как деревенщина Смитон после нагоняя. — Скажите мне лучше вот что, мастер Калхейн. Вы изменили историю в направлении, какое сочли наилучшим, так вы уверяете. Останется ли моя дочь Елизавета величайшим правителем, какого когда-либо знала Англия? Я имею в виду — в моем временном потоке? Или в своем стремлении к миру любой ценой вы изменили и ее судьбу?
— Мы не знаем. Я же объяснял вам… Мы можем наблюдать за вашим временным потоком только по мере того, как он продвигается, а на текущий момент он достиг лишь конца 1533 года. Потому-то после анализа нашей собственной истории мы решили…
— Это вы уже говорили, не повторяйтесь. Выходит, должно пройти шестьдесят лет, прежде чем вы узнаете, станет ли моя дочь великим правителем или вы помешали этому. Не говоря уж о том, что, похитив меня, вы разрушили мою собственную жизнь…
— Похитив? Вас же должны были убить! Обвинить, обезглавить…
— И вы это предотвратили. — Она вскочила в ярости, какой никогда не видывали ни Генрих, ни