4
Люлю
Вскоре за мной приехал Люлю. Но в период моей немилости у мадам Фромаж коммутатор ни разу не подзывал меня к себе тусклым светом оранжевых лампочек, и даже мсье де Лафайет не отвечал на мои тихие приветствия в тех редких случаях, когда прокрадывался мимо в темноту. Какой бессильный гнев и даже страх охватил, должно быть, мадам Фромаж, когда за своей ненумерованной дверью она призналась себе в собственной потере и задумалась над тем, сможет ли она перенести неминуемое возмездие? Каким же она была беспринципным человеком! А ее женщины? Сожалели они о том, что я сделал? Ведь я до самого конца так и не узнал, как милая Пласид объяснила мадам Фромаж бегство клиента и насколько она была откровенна со своими нетерпеливыми слушательницами – Беатрисой, Вервеной и Блюэттой. Рассказала она им, что все это время их четверых услаждала… да, лягушка? Возможно, Пласид, которой я безгранично доверял, скрыла, откуда на самом деле появлялась моя лягушка, изобразив меня этаким переодетым волшебником, способным создать лягушку по собственному желанию? Тем самым она подтверждала для себя самой невозможность того, что видела своими глазами. А может, и вовсе не поняла, каким образом Арман очутился в центре этого эпизода и все испортил? Но что бы Пласид ни сказала остальным или сообразила сама, за исключением того, что все как бы вступали в сношения с лягушкой, о чем они теперь думали и что чувствовали в своих отдельных номерах? Отвращение? Гадливость? Или просто легкую грусть, вызванную их нынешним состоянием безвозвратной утраты?
Поэтому мы с Арманом испытывали незаслуженный стыд, и каждый из нас молча ждал восстановления справедливости или же несправедливого приговора, на который мы были обречены. У меня в голове непрестанно вертелись подобные вопросы, сводившие меня с ума, подобно неотвязному кваканью.
И вот приехал Люлю. Я вновь стоял, онемев от потрясения, в своей помятой шляпе, и час прощания близился. Мадам Фромаж не пришла сказать мне
–
–
Даже мне трудно признаться в том унынии, которое я почувствовал в хорошо знакомом поезде, так, словно бы мне и этому поезду было прекрасно известно, что я больше никогда не стану его пассажиром и смогу выходить из Сен-Мамеса только пешком – в соседнюю деревню. Нет нужды говорить, что в соседнем купе больше не было усыпанного розами маминого гроба.
Я сидел напротив Люлю, потупив взгляд и сжимая в руках шляпу. Почему же я не мог гордиться собой? Куда подевалась привычная гордость, которую вызывал у меня Арман, особенно после того, как это ничтожное существо обратило в бегство врага? Насчет Люлю у меня не было никаких сомнений. Я подвел его и не заслуживал его терпения и обычной защиты. И все же я начинал понимать, что Люлю не разделял моего безрадостного взгляда на жизнь. На самом деле, тяжело раскачиваясь передо мной всю эту долгую поездку, Люлю хоть и не говорил, но улыбался, или почти что улыбался, словно бы втайне знал, что в Сен- Мамесе меня ожидает не только злоба д-ра Шапота. Секрет Люлю – ведь это был секрет! – скоро стал и моей тайной.
Люлю сразу же повел меня, как ни в чем не бывало, повел меня к самому главному врачу. В мое отсутствие д-р Шапот привык сидеть за пустым столом в той столовой, где когда-то благодаря моему кулинарному мастерству пировал и где протекал единственный период его супружеской жизни, когда он любил жену и наслаждался ролью мужа. На сей раз д-р Шапот не поднял на меня глаз: как я сразу же заметил, он был погружен в еще более глубокое уныние, чем я.
Мари-Клод ушла и никогда не вернется. Это знали мы оба – доктор и пациент, подавленные ее отсутствием.
Поэтому я взял себе спальню, которая раньше принадлежала ей, и личный кабинет д-ра Шапота. Не ахти какая компенсация за то, что я потерял, и за вынужденное лишение всех тех смутных форм и неясных ощущений, доступных лишь за пределами Сен-Мамеса, где я находился, нахожусь и проведу всю оставшуюся жизнь. Во всем виноваты счастливое детство и стареющая лягушка, впавшая теперь в такую спячку, что я вновь мечтаю о прежней боли.
В конце концов, безо всякой на то причины, Люлю решил, что пора сжалиться над Паскалем и его лягушкой. Как-то ранним вечером он нашел меня, подавленного и страдающего от безделья, в докторском кабинете и, поманив за собой, вывел на улицу, где нас поджидал неяркий свет. В воздухе, дышавшем приятной прохладой, не было ни ветерка, и казалось, будто Сен-Мамес опустел. Такая безмятежная тишь стояла над полями, раскинувшимися аж до самых филигранных деревец, которые переходили в свою очередь в невидимый лес и которым не было конца. Освещение достигло такого равновесия, что оставалось неизменным, по крайней мере, в то мгновенье.
Мы свернули в песчаную аллею. Люлю отпер деревянную дверь, и мы вошли в каменную загородку с высокими стенами и без крыши. Какой мирной и далекой была она от Сен-Мамеса, внутри которого пряталась! Пустая, как мне сперва показалось? Нет, вовсе не пустая! Мы с Люлю встали рядышком, наблюдая за происходящим, и Арман зашевелился.
Около дюжины пациентов, таких же, как я, но гораздо более удачливых, спокойно ходили по кругу, согнувшись в пояснице и двигаясь вслед – за кем же еще? – за своими лягушками! Каждого человека сопровождала его собственная лягушка, и все эти лягушки, большие и маленькие, золотистые и красноватые, не просто совершали необходимый моцион, но время от времени перепрыгивали друг через друга! Взмывали наперегонки в воздух!
Понятно, что Армана нельзя было удержать во тьме моего нутра. Он должен был подняться – и поднялся. И пока Люлю, прислонившись к стене, наблюдал за нами, моя лягушка прыгнула в самую гущу своих сородичей, а я, наклонившись, подобно остальным, вперед, присоединился к гордым владельцам этих освобожденных на время существ, которые прыгали, скакали и наполняли тишину своим кваканьем.
Каждый вечер я приходил к мужчинам и женщинам, которые собирались сами (или которых по одному собирал Люлю), а затем деликатно отворачивались, складывали горстью ладони и выпускали в них своих