— Тебе в чай и молоко, и сахар? — окликает Гвен из кухни и, не дождавшись ответа, появляется в дверях. Мать все еще в куртке, у телефона.
— Мам?
— Знаешь, — медленно отзывается она, — я как-то слишком утомилась сегодня. Не до чая. Пойду-ка спать.
Заснуть не удавалось. Но в том дело, что мешала усталость, — здесь это просто невозможно было: вот ее старая комната, кровать, то самое стеганое одеяло, в красную и белую клетку, из времен, когда она беспрерывно думала о Холлисе… Его образ был словно впечатан в ее сетчатку — всегда перед ней, днем и ночью, закрыты глаза или открыты. В те годы Марч все мысли, казалось, о нем передумала. И вот на тебе: не успела здесь появиться — все сначала!
Это началось с тех поцелуев на крыше, жаркими, бессонными ночами. А утром они делали вид, будто ничего не было, сторонились друг друга или же разговаривали чересчур вежливо. Порой им действительно удавалось забыться на часок-другой, когда они неслись наперегонки к озеру Старой Оливы, брызгались, плавали, ныряли, словно всего лишь друзья, и не больше.
Когда Генри Мюррей умер — за письменным столом в своем офисе на Мейн-стрит, — все в доме на две недели окрасилось черным. Зеркала занавесили старыми холстами, а входные двери открыли, каждый мог зайти и отдать дань уважения покойному. Марч хорошо помнит: она сидит в уголке и наблюдает, как приходят один за другим соседи, неся букеты лилий и готовые блюда еды. Как рядом сел Холлис — чистые джинсы, белая рубашка (у него не было черного костюма) — и взял ее за руку, но Марч недовольно высвободилась. Он и так занимал слишком много места в ее жизни, и сейчас уже был перебор. Но с Холлисом — либо все, либо ничего. С того дня он помрачнел, замкнулся, рождая в Марч подспудное чувство вины. Рано или поздно ей следовало запомнить: его очень легко ранить — и чрезвычайно трудно потом эту рану залечить.
Она не пыталась извиниться перед ним до тех пор, пока в доме несколькими днями позже не сняли траур. А тогда подошла к его двери и постучала. Никто ей не ответил. Зашла. На кровати не было постели, платяной шкаф и дубовый комод пусты. Алан решил, что Холлису лучше жить в мансарде, он ведь не член семьи. Там Марч и нашла его. Он сидел на кровати, под свесом крыши, над головой рыжий паук усердно ткал паутину. Воздух затхлый, кругом пыль, из-за чего при еле ощутимом сквозняке все вокруг, казалось, серебряно вихрится.
— Чего тебе?
Тяжелый, раздраженный тон. Он бросает на нее один из тех своих взглядов упрямых, гордых, — от которых делалось не по себе.
Лучше не разговаривать с Холлисом, когда он такой. Марч села на деревянный стул и взяла наугад книгу из ящика учебников ее отца. «Уголовное судопроизводство». Ей стало интересно: есть ли у преступников такая же способность, как у нее, — притворяешься что занята чем-то одним, а в действительности внутри делаешь нечто совсем другое. Вот она, например, вроде просто листает старый, пыльный том, а на самом деле (в душе то есть), обняв, целует Холлиса.
Стоял острый, пронизывающий запах, будто на широкие сосновые доски настила просыпали серу. Наверное, так пах гнев, часто в случае Холлиса подавленный. Сама духота имела какой-то странный, желтый, изнуряющий оттенок. Холлис лег на железную кровать и повернулся лицом к стене. По ту сторону штукатурки шуршали белки, их лапки слышались как барабанная дробь.
— Проваливай.
Марч знала: он может быть, жестоким. Она видела это своими глазами.
Особенно опасен он был в драке. Собственная кровь его нисколько не пугала. Парни в школе надежно это заучили, даже те, кто был намного сильней. Поражало то количество ударов (причем серьезных, со всей дури), которое он выдерживал. Алан сдался и перестал его терроризировать. Палки, камни — ничто для Холлиса, сломанные кости — тоже… Унижение — вот что срабатывало безотказно. Ужин в кухонном углу. Затхлая мансарда. Одежда из секонда. Все подержанное, нищенское, из жалости даренное.
— Ну и прекрасно! — И Марч удивилась холодной вескости своего тона. — Тебе же хуже.
Странное ощущение: будто она теперь — снаружи, вне себя, сидит себе наверху, на чердачной балке, и спокойно наблюдает как ее земная оболочка швыряет об пол тяжелый том. Вихрятся клубы пыли. Она на все сейчас готова ради Холлиса: выброситься из окна, отказаться от всего, что у нее есть, порезать вены (но ему об этом знать, само собой, строжайше запрещено).
Марч направляется к двери, Холлис смотрит вслед. Она что, действительно уходит? Он встал, смущенный.
— Подожди.
На улице — градусов под тридцать. В мансарде много жарче. Марч вспомнилась та ночь, когда он плакал рядом с ней, пока не уснул. Вспомнились все их поцелуи. Орех во дворе роняет одинокий лист, и она может побожиться, что слышит, как он падает и падает. Холлис подошел. Какой он жаркий! Ей лишь четырнадцать, но она знает, чего хочет.
— Не будь, врединой.
Марч улыбнулась. Он всегда так говорит.
— Это ты вредина, — отвечает.
— Нет, не я. Ты.
Ей уже известно, что произойдет, останься она здесь, и все же свой уход представить невозможно. А вдруг этот запах серы — не ярость, а желание? И исходит из ее собственной кожи? Ей никогда не понять, как она набралась смелости так его поцеловать. Не как наверху веранды по ночам, куда они выскальзывали из своих окон, — те поцелуи были робким, стыдливым исследованием. А этот шел глубоко изнутри. После такого поцелуя Холлис знает, на что она готова. Нет нужды для этого уметь читать мысли — этот ее наклон головы, дыхание, прикрытые глаза… Она всегда считала себя очень умной, держа свои секреты в тайне, но сейчас, за один миг, обнажила их все.
Холлис закрыл дверь, они легли на кровать, еще не застеленную простынями. Вскоре Марч слышит свое собственное «о-о-о», будто хочет сказать что-то, но голос звучит странно, да Холлис и не слушает. Он, оказалось, знал, как целовать, знал, как прикоснуться так, что хотелось плакать и жаждать, жаждать его касаний. Его отличал настоящий талант полностью лишать девушку рассудка: они здесь, в мансарде, а под ними миссис Дейл готовит на обед куриные котлеты, Алан попивает пиво на веранде. Холлис снимает с нее джинсы, и Марч не останавливает его. Во двор въезжает грузовик с материалом для изгороди, и Алан пытается направить его на боковую дорожку, но Марч не понимает, что говорит в ответ водитель. Она вообще сейчас ничего не понимает, кроме того, как горячо у нее внутри. Рука Холлиса уже в ее трусиках, его пальцы жгут и, кажется, вот-вот прожгут ее насквозь, но она и не думает прекращать эту муку.
Алан во дворе о чем-то говорит с водителем, Холлис расстегнул молнию на своих джинсах, Марч смахивает свои длинные пряди с лица. Бьется о стекло оса, вихрем серебрится пыль, за окном грохают оземь металлические стержни для изгороди. Это должно было случиться. Уж если начинаешь что-то с Холлисом будь готова идти до конца.
Но в животе рождаются какие-то спазмы, и в ногах покалывает, как всегда, когда подступает страх.
— Может, нам не стоит…
Она закрыла глаза и отвернулась, но чувствует его, весь этот неимоверный жар рядом.
— Мы же решили, — шепчет он, но голос звучит твердо. — Мы должны.
Разумеется, он прав, Марч понимает. Она стала ходить к нему в мансарду каждую ночь. И как им, только удалось держать это в секрете? Иногда они занимались этим в одежде, наспех, молча. «Ничего не говори», — шептал он ей и закрывал рукой рот, когда слышалось, как внизу Джудит Дейл шла в ванную или Алан возвращался поздно вечером со свидания. «Не двигайся» — и занимался с ней любовью, не позволяя шевельнуть ни рукой ни ногой, отчего ее охватывало такое дикое желание, что казалось, она вот-вот лишится сознания.
Зимой они еще больше осмелели, Марч порой возвращалась в свою комнату к шести, семи утра. К тому времени в доме уже зажигали свет, и надо было быстро прошмыгнуть по коридорам, чтобы никто ничего не заподозрил. Всякий раз, когда миссис Дейл вслух удивлялась ночным шумам, Марч винила белок,