языкознания, философии, то сразу зарождается вопрос — за счет чего?
Нельзя объять необъятное — либо то, либо другое. Так или иначе, Сталин любил читать художественную литературу и посвящал чтению немалую часть своего времени. Он следил за всеми новинками, а потому установил своеобразную практику формирования и пополнения собственной (а затем распространил ее и на всех членов Политбюро) «домашней библиотеки», издал распоряжение: присылать на дом по одному экземпляру
И тем не менее, несмотря на всю занятость, отец, по мере возможности, держался в курсе культурной жизни. Он регулярно, даже мне трудно сейчас поверить, не реже раза в неделю ходил в театры, отдавая предпочтение опере и драме перед балетом, посещал концерты, классические и фольклорные, не пропускал ни одной художественной выставки. Театральные режиссеры и авторы спектаклей в антрактах, художники и скульпторы на выставках делали все, чтобы обратить на себя внимание, добиться одобрения. Даже простой поощрительный кивок дорогого стоил. Отец отнекивался, старательно уходил от оценок, объяснял, что он всего лишь зритель. К сожалению, в его положении не всегда удавалось сохранить нейтралитет.
В тех случаях, когда прочитать или посмотреть новинку времени недоставало, отец полагался на мнение экспертов, на заключения отделов ЦК. Тем самым, подписывая заранее заготовленные резолюции, он становился заложником чужого и даже чуждого ему мнения. К примеру, 15 января 1954 года он согласился с редактором «Правды» Дмитрием Шепиловым, отказавшим писателю Михаилу Шолохову в просьбе опубликовать отрывки из второго тома романа «Поднятая целина» из-за «насыщенности натуралистическими сценами и даже явно эротическими моментами». Когда через пару лет, напросившись к отцу в гости, Шолохов прочитает ему эти отрывки, он придет в недоумение, что там Шепилову примерещилось?
А вот еще один пример. 3 мая 1954 года поэт Александр Твардовский прочитал на редколлегии возглавляемого им тогда журнала «Новый мир» свою новую поэму «Теркин на том свете». Собратьям- литераторам поэма не понравилась. Они дружно набросились на Твардовского, норовя куснуть его побольнее. В ЦК, к отцу посылались доносы. «Первой пожаловалась в ЦК Мариэтта Шагинян, — записал в своем дневнике Владимир Лакшин, свидетель происходившего, друг Твардовского и его заместитель по журналу. — Забегал Алексей Сурков — секретарь Союза писателей. Поэму “Теркин на том свете” они представили как антисоветский выпад. Член редколлегии журнала Валентин Катаев испещрил поля верстки грозными вопросительными знаками и восклицаниями: “На что это намек?” И Катаев не одинок.
…Симонов сказал, что “загроббюро” — это явный намек на Политбюро. Твардовский ему горячо возразил: “Да ведь у меня разбирается персональное дело, а на Политбюро их не разбирают”. “Не лукавь, — настаивал Симонов, — ты знаешь, что имел в виду”».
Перепуганный Сурков побежал в ЦК к Поспелову… Началось разбирательство. Секретарю ЦК Поспелову стихи показались «пасквилем на советскую действительность». Так он и доложил отцу.
«Хрущева, — по мнению Лакшина, — испугала и возмутила строфа, где генерал говорит, что вот бы ему еще полчок солдат — потеснить царство мертвых… Это восприняли как угрозу». Кто воспринял, Лакшин не уточняет. Отец поэмы не читал. Твардовский прислать ее не догадался. Значит, речь шла о какой-то справке отдела ЦК.
Твардовский, в свою очередь, написал отцу, объяснил, что его поэма написана «в победительном, жизнеутверждающем духе осмеяния “всякой мертвячины”, уродливостей бюрократизма, формализма, казенщины и рутины, мешающих нам, затрудняющих наше продвижение вперед».
Отец любил стихи Твардовского, помнил наизусть целые куски из его поэмы о Василии Теркине. Он пригласил Твардовского в ЦК, они поговорили, кажется, друг друга поняли.
К тому времени «Дело Твардовского» уже набрало обороты, «в самую июльскую жару Союз писателей собрал обсуждение. Проработка шла по полной форме. Сурков, распаляясь, кричал: ”Я знаю, все это возрождение групповщины вокруг Твардовского!” Одна за другой в газетах появлялись статьи…»
В таких условиях отец не захотел из-за Твардовского ссориться ни с идеологами, ни с писателями, становиться на его сторону и тем самым противопоставлять себя писательскому «большинству». Он вынес заявление Суркова на заседание Секретариата ЦК. Пригласил туда и Твардовского. Но тот, по свидетельству Лакшина, «затосковал, занедужил (то есть запил. —
«Рассказывают, что на Секретариате ЦК 23 июля 1954 года Хрущев сильно наподдал тем, кто жаждал крови, — продолжает Лакшин, — сказал, что с Твардовским нельзя так обращаться, как вы предлагаете, что другого такого у нас нет, что ним нужно возиться. И вообще, говорил за битого двух небитых дают!»
Тем не менее, поэму отставили. Ее опубликуют только в 1963 году, после того, как Твардовский сам прочитает ее вслух Хрущеву. Я еще напишу об этом подробно.
Несмотря на примирительную позицию, «писательское большинство» победило, «17 августа 1954 года публично объявили об уходе Твардовского из “Нового мира”. Журнал перешел в руки другого поэта, Константина Симонова. В портфеле редакции в наследство от Твардовского ему достался роман Владимира Дудинцева “Не хлебом единым”. Мечась и колеблясь, Симонов напечатал его… Потом ему этого не простили».
Тут Лакшин ошибается. Насколько я помню, главного редакторства в «Новом мире» Симонов лишился не из-за Дудинцева и не за свою радикальность, а совсем наоборот — из-за Сталина, из-за своего сталинизма. Симонова уволили, а в «Новый мир» вернулся Твардовский.
Общепризнано, что «хрущевский ренессанс» ознаменовался повестью Ильи Эренбурга «Оттепель», напечатанной в майском номере толстого журнала «Знамя», а в октябре 1954 года вышедшей тоненькой, 140-страничной, книжицей. С легкой руки Эренбурга «оттепелью» стали называть все десятилетие реформаторства Хрущева, период его нахождения у власти, с 1953 по 1964 год. Не могу сказать, знал ли сам Эренбург, человек эрудированный и начитанный, что своей «Оттепелью», он вторил поэту Федору Ивановичу Тютчеву, обратившемуся в XIX веке с тем же определением к другому реформатору, царю- освободителю Александру II. Вот только «оттепель» Тютчева не прижилась в истории, не выдержала заморозков царствования Александра III и Николая II, а «оттепель» Эренбурга в людской памяти укоренилась.
О чем пишет Эренбург в той повести, сейчас мало кто помнит, ее сюжет целиком растворился в заглавии. Я помню, или мне кажется, что помню, как в повести спорили все, и на каждой странице, что-то обсуждали, чем-то восхищались, кого-то ругали, но о чем конкретно шла речь, совершенно выпало из памяти. Наверное, потому, что содержательного в ней практически и не было. Скорее всего автор, мастер аллегорий, так и задумывал.
Написав эти слова, я решил заново перечитать «Оттепель». Ничего интересного, а тем более крамольного в ней не оказалось, как и ничего запоминающегося. Обычная бытовая история тех лет: безымянный городок, завод, борьба за мир, неурядицы в личной жизни героев, то жена не ладит с мужем, то жених с невестой. Стоп. Подобные семейные «вольности» шли вразрез со сталинской философией бесконфликтности, допускавшей на страницы книг лишь противостояние «хорошего» с «лучшим» и никаких проблем, даже семейных. Так что Эренбург проявил тут некоторое, пусть бытовое, но вольнодумство. И еще через весь текст проходит тема холода, стылой недвижимости: «Дыхание, кажется, леденеет…», «Мороз снова крепкий…», «Снег, ничего, кроме снега…», «Ночью будет тридцать пять…». Только в конце над