коробкой в руках.
— Мне ее не поднять, — объяснил Феликс Розенталь. — Здесь все, как мы и договаривались. Мои начальники из Нью-Йорка передают вам наилучшие пожелания и желают успеха.
Розенталь ушел. После длительного путешествия и стольких лет разлуки мемуары вернулись домой. Вот они, передо мной.
Открываю первую папку. Да, это, несомненно, тот самый текст: такие родные слова отца и моя пусть не профессиональная, но старательная редакторская правка:
«Ко мне давно обращаются мои товарищи и спрашивают, и не только спрашивают, но и рекомендуют записать свои воспоминания, потому что я и вообще мое поколение жили в очень интересное время…»
Так я снова получил это бесценное, надеюсь, не только для меня, историческое свидетельство…
На самом деле для работы мне не требовался ни экземпляр, похороненный в недрах ЦК, ни американская копия. Работать я собирался с материалами, хранившимися у Шумилова и Вити — Виктора Викторовича Евреинова, мужа моей покойной сестры Лены. К тому времени из Вити он превратился в солидного доктора наук, но работал там же, в «Химфизике», в институте теперь уже тоже покойного академика Семенова. Что мне требовалось, так это «прикрытие», ответ на вопрос, откуда все мое «добро» взялось.
Я не забывал, как заверял своих собеседников в КГБ и расписывался в протоколах допросов в КПК, что у меня ничего не осталось, я полностью «разоружился», все сдал. Мыслишка о том, не притянут ли к ответу, если события отвернут в иную сторону, не раз приходила мне в голову. Теперь, по получении распечаток от «Тайма», я легко отвечал на этот вопрос.
Начинался второй, заключительный период работы над воспоминаниями отца. Я поговорил с Лорой, мы пришли к выводу, что старая схема работы наиболее удобна. Надо только привести в работоспособное состояние технику. За прошедшие почти два десятилетия она здорово растрепалась. Починили магнитофон, купили новые наушники, благо за эти годы они перестали быть редкостью. Машинка — основное орудие труда Лоры — постоянно находилась в работе.
Наконец появились первые распечатки, и мы с женой Валентиной Николаевной, разделив драгоценные листки, взялись за карандаши. Дело стронулось, но на душе было неспокойно. Ведь работа, по существу, ведется по-старому — на полку, снова в расчете на будущее…
Визит к Склярову, неизвестно откуда взявшиеся четыреста страниц «совершенно секретных» воспоминаний отца приводили меня в уныние, но вместе с тем подталкивали к действиям.
Я решил написать новое, третье письмо Горбачеву. В нем я информировал его об изменениях, происшедших за истекший год, обстоятельствах, складывающихся вокруг мемуаров отца. Теперь уже речь шла не о получении их из архивов, а о согласии на публикацию того, что лично мне удалось добыть. Своими планами я поделился с Радой, и она предложила передать письмо через другого помощника Михаила Сергеевича — Ивана Тимофеевича Фролова. Она с ним была хорошо знакома и теперь решила поделиться со мной своим заветным контактом в высшем эшелоне ЦК.
С Фроловым мы условились о встрече на последнюю неделю сентября 1988 года, уже не помню точно, 26-го или 27-го, соответственно в понедельник или во вторник.
Принял он нас очень тепло. Обещал при первой оказии доложить Горбачеву. Посетовал на то, что дело с воспоминаниями Хрущева безобразно затянулось.
Памятуя историю со Скляровым, я проявил настойчивость: когда можно осведомиться о результате. На приветливом лице Фролова проступила озабоченность. Он стал вдруг сетовать на чрезвычайную загрузку Горбачева, непростую обстановку. Тут он замолк. Мы так и не поняли: непростую обстановку — где и в чем? В мире? В стране? В ЦК?
Прозвучала еще одна, как мне кажется, непроизвольная фраза:
— Вы себе представить не можете, что здесь делается! Этого мы при всем старании представить себе не могли.
— Так что на этой неделе я Михаилу Сергеевичу доложить не смогу, — произнес Иван Тимофеевич, — позвоните мне в начале следующей недели — во вторник, среду.
В субботу 1 октября на первых страницах газет появилось сенсационное сообщение: в пятницу 30 сентября на Пленуме ЦК КПСС из Политбюро и Секретариата вывели старожилов — политических долгожителей: бывшего министра иностранных дел, а ныне Председателя Президиума Верховного Совета СССР Громыко, Председателя правительства Российской Федерации Соломенцева, отправили на пенсию секретарей ЦК Долгих, Демичева и даже горбачевского назначенца Добрынина. На их место избрали тех, кого Горбачев считал своими верными сторонниками, в том числе Вадима Андреевича Медведева, человека мне дотоле не известного. Его не только сделали полноправным членом Политбюро ЦК, но и назначили председателем вновь избранной Идеологической комиссии ЦК, прямым начальником Склярова, тогда как Яковлева перебросили на международные дела, поручили ему заведывание соответствующей комиссией. Одновременно «порекомендовали» избрать Горбачева на освободившееся от Громыко место Председателя Президиума Верховного Совета СССР. Теперь стало понятным, что всю эту неделю творилось в ЦК. Удивительно, что Фролов вообще нашел время встретиться с нами. Но меня волновали мои проблемы, и в среду 5 октября я набрал номер городского телефона Фролова в ЦК. Я поспел ко времени. Мой вопрос доложили Михаилу Сергеевичу и получили поддержку. Сам Горбачев не взял на себя ответственность за принятие решения, по поводу нашего письма «товарищи обменялись мнениями на Политбюро, одобрили идею опубликования воспоминаний Хрущева». Напомню, что «мой вопрос» Горбачев уже ставил на Политбюро в апреле, и тогда его тоже решили положительно. Практическую реализацию поручили преемнику Яковлева на посту главного идеолога — вновь избранному члену Политбюро Вадиму Андреевичу Медведеву.
— Вот видите, все в порядке, — заключил наш разговор Иван Тимофеевич. — В ближайшие дни позвонят от товарища Медведева, и вы сможете договориться о начале работы. — Помедлив, он добавил: — Если они немного задержатся, то не волнуйтесь. У них там предстоят большие перемены, возможно, в первый момент будет не до вас.
Я не волновался, я был в восторге. Мне мерещились машинистки, редакторы, корректоры и в итоге — новенькие тома книг.
Потом я перечитал краткую биографическую справку о вновь избранном члене Политбюро, и энтузиазма поубавилось. Почему-то подумалось, что мне он не позвонит. Сам я звонить больше не намеревался: история со Скляровым многому научила. Переговоры с аппаратом затягиваются, как трясина. Звонки, переталкивание из кабинета в кабинет, где все время обещают, заверяют, но не решают.
Рассчитывать следует только на себя.
Если в связи с мемуарами отца надо мной довлели воспоминания о зловещих разговорах в ЦК и КГБ, то с собственными записками дела обстояли проще — формально я никому ничего не обещал. Поэтому сразу после первого письма Горбачеву я вытащил из-за кровати заветный чемоданчик, отряхнул с него пыль, вынул пожелтевшие от времени листки и начал писать. Я не просто писал, но тем самым проверял, насколько пристально Виктор Николаевич следит за мной. Мы вновь перезванивались с Лорой, я относил ей рукопись, получал распечатки, и хотя телефон при наших разговорах подозрительно пощелкивал, ничего более серьезного не происходило. Ее никуда не вызывали, мне никто не звонил. Работал урывками: я стал заместителем директора, институтские заботы поглощали все время.
Ко времени визита к Склярову рассказ об отстранении отца от власти я закончил. Лора аккуратно перепечатала мои каракули. Что делать дальше, я не знал. По сравнению с мемуарами отца, собственные воспоминания представлялись мне второстепенными. О публикации их я всерьез не задумывался. Какой из меня писатель? В школе сочинения доставляли мне одни мучения, в последующей жизни ничего, кроме технических отчетов и писем в министерства, из-под моего пера не выходило.
Конечно, и мне мерещились типографски отпечатанные странички, аккуратно переплетенные и увенчанные моим именем тома, но расплывчато и очень редко. Никому из издателей я свою рукопись не предлагал, да и не знал я никого. И тут случайная встреча со Смирновым у десятого подъезда здания ЦК КПСС на Старой площади.
Не стану забегать вперед, постараюсь не нарушать хронологию событий.
В течение прошедших двух месяцев, августа-сентября 1988 года, обстановка вокруг мемуаров отца смягчилась, популярные журналы — сначала «Огонек» в лице Смирнова, а затем и «Знамя» — выразили