тетушкой, и организовала эту посылку из Минска. Это была единственная посылка, которую я получил за девять с половиной лет своего крестного пути. Видимо, запрет вскоре докатился и до Минска.
В посылке оказалось два больших, килограмма по два-три, шара масла, несколько плиток шоколада и еще что-то очень вкусное. Вечером мы с друзьями устроили небольшой курбан-байрам. Съели почти все, оставлять что-либо съестное в бараке было бесполезно, все равно украдут, а таких камер хранения, какие Солженицын описывает в «Одном дне Ивана Денисовича», у нас в лагере и в помине не было.
Утром я понес гостинцы из своей посылки Давиду Оскаровичу Львовичу, Доротее Августовне и Жене Рубинштейн. Женя долго отказывалась, но когда я пригрозил ей перестать брать у нее что бы то ни было, согласилась взять. А Доротея Августовна, не получавшая ниоткуда ни писем, ни посылок и жившая, как и я, на пайке, откусив кусочек шоколада, расплакалась.
…В нашем бараке и мастерских лагеря было довольно много интересных людей. Был среди них и бывший директор Свердловского дома писателей – Иван Михайлович Новокшонов[216]. Он знал наизусть массу стихов, в том числе и знаменитую поэму Баркова «Лука Мудищев»[217], отрывками из которой в трудные минуты поднимал упавшее настроение соседей по нарам. Знали мы еще, что в Гражданскую войну он партизанил в Сибири, но он никогда особенно на эту тему не распространялся. И вот уже много лет спустя после моего освобождения прочел я очерк в одном из старых номеров журнала «Вокруг света» о пленении и аресте адмирала Колчака. В очерке описывалось, что поезд, в котором ехал Колчак, захватил партизанский отряд под командованием Ивана Новокшонова. Именно нашему-то милейшему Ивану Михайловичу Колчак сдал свое личное оружие, и именно Новокшонов доставил Колчака в Иркутск[218].
В нашей мастерской работала отдельная бригада по изготовлению игрушек. Бригадиром был некто Валерьян Федорович Переверзев[219], лет шестидесяти с лишним, на глазу бельмо. До ареста он считался одним из ведущих русских философов, и в нашей философской науке даже бытовал термин «переверзовщина» (в ругательном смысле). Не знаю, какие аргументы выдвигала казенная философия против Переверзева, но Колыма явилась самым мощным аргументом в борьбе с «переверзовщиной». Как и Ксения Михайловна, Валерьян Федорович уже давно подлежал актированию и освобождению из лагеря по старости, но, по-видимому, их преступления перед Джугашвили были настолько тяжелы, что обычный закон на них не распространялся. Оба они умерли здесь, на «23-м километре».
Очень колоритной фигурой был художник Иван Афанасьевич Шведов: круглый год он ходил по лагерю в совершенно изодранных, даже по колымским понятиям, телогрейке, ватных брюках и шапке. На шее у него на длинном шнурке всегда висел большой кисет с махоркой, из которого он охотно угощал любого попросившего закурить. Шведов был очень талантливым художником-миниатюристом, и его картинки, не всегда пристойного содержания, написанные на дощечках маслом или эмалью, пользовались среди лагерной аристократии и вольняшек большим успехом, что и давало очень скромному в быту художнику возможность всегда иметь открытый для всех кисет с махоркой и ходить с более-менее полным желудком. По происхождению он был из очень богатой семьи. Отец – Афанасий Шведов – крупный казанский фабрикант и миллионер: шведовские мыло и спички пользовались большим спросом не только в России, но и за рубежом. Отец, надо полагать, был не в восторге от своего единственного и непутевого сына. Вместо того, чтобы продолжать отцовское дело и приумножать его миллионы, Ваня с детства увлекся живописью. Поняв, что коммерсанта из Ивана не получится, отец не стал ограничивать его в средствах на ученье за границей. Шведов получил художественное образование во Франции и Италии, а потом, заболев легкими, переехал, по советам врачей, в Каир, где тогда был сухой и ровный климат, считавшийся очень полезным для легочников.
После революции Шведов вернулся в Россию. Отец не выдержал краха своих миллионов и вскоре умер. А Иван Афанасьевич не очень расстраивался по поводу своего разорения: он стал работать художником, преимущественно по разным «шабашным» артелям. Взяли его еще с середины 1935 года. За что? – он и сам толком не знал: одно слово «бывший», да и по заграницам поездил. Исчез он с «23-го километра» еще до войны. То ли умер (у нас это происходило незаметно), то ли его куда-то перевели, но Шведов остался в моей памяти очень добрым, интеллигентным человеком, приятным собеседником.
6
Они уже давно находилась на «23-м километре» – большая группа сектантов, мужчин и женщин, которых все называли «крестиками». До ареста они жили где-то очень далеко, на Северном Урале, совершенно обособленно, и по существу, вели натуральное хозяйство. Они не имели никаких документов, не признавали никаких властей, и вообще никого, кроме друг друга, не признавали. Всякие попытки вступить с ними в какой-то контакт неизменно кончались неудачей. Остановишь крестика и спросишь, как его зовут – молчит. Начнешь ему что-либо говорить, он внимательно, не перебивая, выслушает, а когда ты замолчишь, то перекрестит тебя и скажет: «Спаси тебя Бог!», после чего повернется и уйдет. Вот и вся беседа.
Между собой крестики очень часто и долго о чем-то оживленно беседовали, но стоит только подойти к их группе постороннему человеку, как все моментально замолкают и, перекрестив подошедшего, расходятся в разные стороны.
Согласно их поверью, человек создан для пребывания с Богом на небе в вечном блаженстве, и если человек на небе чем-нибудь прогневит Бога, то тот, в наказание, посылает его на землю мучиться и искупать свою вину. Вся земная жизнь – это наказание, и когда Бог найдет, что человек уже искупил свой грех, то пошлет ему смерть, этим прощая человека и призывая его к себе блаженствовать на небе. Самоубийство – самый страшный грех, за это Бог сразу же посылает обратно на землю и будет держать там в земных мучениях очень долго. Наименьшим уважением у них пользовались старики: раз они живут так долго, значит очень тяжел был их грех перед Богом.
Посему самым радостным праздником у крестиков являлась смерть человека: значит, Бог простил одного из них, и он теперь, до нового согрешения, будет пребывать на небе около Него в вечном блаженстве. По такому поводу варят брагу, пекут пироги, готовят мясные блюда. С веселыми песнями, музыкой и танцами крестики провожают покойника на кладбище, и долго еще потом гуляют, радуясь за своего брата, наконец- то обретшего вечное блаженство.
И все наоборот при рождении ребенка: никаких торжеств, все сидят грустные – Бог на небе покарал еще одного грешника. Никакая власть, ни царская, ни советская, ничего сделать с крестиками не могла. Ни в какие контакты с властью они не вступали. О грамоте они и понятия не имели: подписывать – крестиками – любые бумаги они не отказывались, но внимания на содержание этих бумаг не обращали. Выдадут такому крестику паспорт или какую-либо справку, а он возьмет это осторожненько двумя пальцами, чтобы не оскверниться, перекрестит выдавшего ему документ милиционера, и, выйдя в коридор, тут же бросит на пол бесову бумагу, – вот и все. Всякие попытки брать их в армию кончались полной неудачей: крестик ничего и никого не признавал – никаких учений и никаких командиров. Классных занятий тоже, так что и заставить их учиться грамоте не могли.
Единственное, что их удавалось заставить делать, так это чистить на кухне картошку и мыть в казарме пол. К оружию никто из них, несмотря на любые наказания, даже и притрагиваться не хотел. Не помогали ни строгие гауптвахты, ни даже трибуналы: стоит крестик перед военными судьями, ни на один вопрос не отвечает, а только крестит судей и приговаривает: «Спаси вас Бог, не ведаете, что творите». Попробуй, суди такого! Любой приговор встречает равнодушно, а расстрел, в первое время выносились даже такие приговоры, даже с радостью. Так и перестали власти с крестиками мучиться, а просто начали их огулом ссылать в дальние лагеря, в том числе и на Колыму, а малолетних детей – в детские дома и колонии.
Никто из крестиков не имел имен или фамилий, оформляли их условно, по номерам, да и на присвоенный ему номер никогда не отзывался. Пока комендант не тронет его пальцем в грудь, из строя не выходил. Получали они самые маленькие лагерные пайки и мерли, как мухи, что у них ничего кроме радости и зависти к покойникам не вызывало. Умрет крестик – соберутся вокруг него его собратья и радостно причитают: «Блажен брат Иван, обрел царствие небесное! Когда и на нас эта Божья благодать снизойдет?» и только крестятся. Выводили их особо ретивые коменданты на общие работы: ни один из них ни к лопате, ни к кайлу, ни к лому и не притронется. Стоят кучкой, крестятся, о чем-то между собой разговаривают. Выставит зимой стрелок в назидание другим на пятидесятиградусный мороз раздетого догола крестика на пригорок, он стоит, крестится и крестит стрелка с мольбой к Богу, чтобы он его простил, пока сам не замерзнет, и упадет замертво. А когда упавший окончательно закоченеет, остальные обступят мертвеца, и опять за свое: «Блажен брат Иван…» и т. д. Таким образом, даже в колымских лагерях с ними ничего сделать не могли: