Лева! Я тебя не видал, а больше ты об этом никому не рассказывай. Там видно будет. Вряд ли оперы рискнут из-за тебя войти в наш барак».
Так оно и было: появляться мне на поверке, особенно в первые дни, было опасно. Несколько раз во время переклички нашего барака опер появлялся у проволоки. Вместе с другими, выкликали и мою фамилию, но ответом было молчание, и вскоре опера перестали мной интересоваться. Хлеб выдавался согласно количеству людей, построенных около барака при утренней поверке, но и покойников, прежде чем опустить в яму с привязанной к ноге биркой, показывали издали коменданту. Получали на него лишнюю пайку хлеба, которую Владик обычно отдавал мне.
За восемь недель карантина никто нас ни разу не осматривал. Ни врач, ни даже лекпом в нашем бараке не появлялись, из медикаментов у нас был только термометр, так что вполне вероятно, что тифа у нас в бараке и вовсе не было. За все время карантина у нас умерло всего несколько десятков человек, да и то неизвестно по какой причине: почти естественная убыль.
Я снаружи не показывался, а лежал в бараке на своем месте. Владик, как мог, мухлевал с пайками и выкраивал в комбинациях с покойниками для меня хлеб почти регулярно. Свою законную пайку – 300 граммов и баланду – я у Владика получал и чувствовал себя, по-лагерному, вполне нормально. Худо-бедно, а почти два самых свирепых месяца мы наружу не выходили и физическую энергию не тратили.
В конце января наступал конец карантина. С трепетом душевным ожидал я этого дня. Ведь если оперы мое дело не закрыли, то конец карантина может стать и концом моей жизни: прятаться в лагере мне уже негде.
К концу января как раз случился сравнительно теплый день. Нас подняли, велели собрать свои вещи и выйти на построение за зону карантина. Я, конечно, перетрусил: теперь оперы меня неминуемо схватят. Оставаться в бараке бесполезно, его ведь просто забьют досками. Так что выходить надо. После построения и пересчета нас повели в административный барак на генеральную поверку, где уже лежали все наши личные дела. С дрожью в коленях ждал я все время появления опера и его команды: «Хургес, выходи!», но ничего не произошло. Меня оформили наравне со всеми остальными, поместили на жилье в наш старый докарантинный барак и определили на работу опять в лаптежный цех.
О моем новом деле мне никто ни разу не напомнил. Долго после этого я думал о причинах такого милосердия. По-видимому, начальник оперативно-чекистского отдела, тот самый, что угостил меня чаем с белым хлебом и перевел из клина в общую камеру ШИЗО, убедившись, что я каким-то непонятным образом исчез, решил просто похерить это дело. Возможно, по джентльменскому соглашению с начальником лагеря, он порвал его донесение и все свидетельские показания. Возможно, сыграло роль и то, что вскоре после моего исчезновения из ШИЗО в карантин нашего начальника лагеря куда-то перевели, а новому начальнику я еще не успел насолить.
Так или иначе, но оперчекисты обо мне больше не вспоминали, и через несколько дней работы в лаптежном цехе я окончательно обрел душевное спокойствие, поняв, что я еще жив и расстреливать меня пока не собираются.
Забегу немного вперед: как-то весной 1942 года иду я днем по лагерю и нос к носу сталкиваюсь со старшим лейтенантом – начальником оперчекистского отдела, который оформлял мне расстрел. Он меня узнал сразу же, ну а я его и тем более. Деваться мне было некуда, пытаться бежать бесполезно, если захочет – поймает, хоть мы и ровесники, но ест-то ведь он досыта, и пришлось мне с ним поздороваться. Он приветливо кивнул головой и остановился. «Жив, испанец? – спросил он, и не дожидаясь ответа, продолжил: – А все-таки, как это тебе удалось стрекануть из ШИЗО? Ну и нагорело за тебя дежурному! Ну, теперь дело прошлое: скрывался, небось, в карантине?» Я молча кивнул головой. Обменялись мы с опером крепким мужским рукопожатием и разошлись.
К сожалению, я его больше никогда не встречал. Вот и такие люди попадались в органах НКВД, но было их очень мало, и «погоды» они не делали.
6
И снова потекла своим чередом моя лагерная жизнь: плел лапти по паре в день, получал 450 граммов хлеба и три «затирухи» в день, правда, критиковать ее качество я больше не решался и постепенно, но доходил.
Посмотрел я как-то на себя в бане и ужаснулся: ноги как спички, одни кости, ребра все напоказ, в ключицах дыры, аж кулак можно просунуть. Особенно страшен был задний проход: на ягодицах ни клочка мяса – сплошная дыра между костями ног. Все это я у себя видеть не мог, но наблюдал у соседей по бане, и не было оснований полагать, что я выглядел лучше. Ну, думаю, недолго ты так протянешь. Переведут тебя в неработающие, а это уже 300 граммов хлеба, а значит конец: хоть сам полезай в яму.
Но тут мне опять подфартило: закончили строительство стеклозавода, и понадобился туда электрик. Тогда, не без помощи Жени Рубинштейн, вспомнили про меня, и наш старший электрик Прокоп взял меня в качестве электромонтера – а это уже 700 граммов хлеба, да еще и дополнительная «шабашка»: дело в том, что кроме электросети на заводе, я обслуживал линии и в вольном поселке, и в штабе охраны. Все это требовало бесконвойного хождения, а наше расконвоирование было строжайше запрещено. Но если занадобится черт, его выталкивают из ада – нашли выход и здесь: из лагеря нас принимали стрелки ВОХРа, которые нас потом доставляли в зону оцепления стеклозавода или механических мастерских. Там все наши становились на свои рабочие места, а мне дежурный стрелок, каждый день заново, давал охранную грамоту – записку со своей подписью такого содержания: «Заключенный Хургес. Разрешается ходить на работу от завода в лагерь», подпись, дата.
И вот начал я оживать: все же и паек побольше, и нет-нет, а где-нибудь что-нибудь и «зашибешь»: в войну очень плохо стало с электролампочками и если где-нибудь у вольняшек удастся хоть на короткое время накинуть сгоревший волосок и лампа загорится, то уж кусок хлеба, хотя бы и черствого, но дадут.
А однажды мне очень повезло: попал я по вызову в штаб охраны, сделал что надо и уже собрался уходить, но вдруг выяснилось, что на кухне ВОХРа сгорела единственная 500-ваттная лампа и повару приходится работать чуть ли не при коптилке. Показал мне повар лампу и сообщил стимул: «Исправишь – накормлю от пуза!». Взялся я за работу, волосок, толстый и упругий, никак не накидывается, а делать это приходится при ввернутой в патрон лампе, иначе накинутый волосок не приварится и держаться не будет. Полчаса я тряс лампу, но ничего не добился. Я уже потерял надежду, как вдруг конец волоска выскочил из колечка и лег куда надо: лампа ярко загорелась.
Обрадованный повар положил мне полную миску рисовой каши с мясными консервами (обычный ужин стрелков ВОХРа, ведь затирухи-то они, сволочи, и в глаза не видали) и дал с полкило хлеба. Не успел он оглянуться, как от всей этой снеди не осталось и следа: ведь таких блюд я не ел уже более четырех лет! Щедрый повар дал еще столько же добавки, правда, уже одной каши, но я и с ней быстро управился. Удивившись такому аппетиту, повар все же решил меня накормить до отвала. Обижать стрелков еще раз он не решился, но вспомнил, что с позавчера у него осталась в кастрюле недоеденная пшенная каша. Ее-то я и съел полных три миски и, правда, больше уже не мог: живот, как барабан, аж дышать стало трудно. Довольный повар положил мне в сумку еще разных объедков и хлебных корок, а я, поблагодарив, отправился в мехцех на вечернее построение.
Но такой фарт со мной приключился только один раз. Зато произошел казус, в результате которого я все же лишился своего вольного хождения и твердо сел на пайку. Чаще всего нас конвоировал стрелок Шахмаев, по национальности – татарин, между прочим, наша охрана преимущественно состояла из украинцев и татар. В лагере помимо мужской зоны была еще и женская, в которой должны были помещаться больные и получившие инвалидность женщины, частично переведенные сюда из «23-го километра». Здесь они, в отличие от того лагеря, в мужскую зону решительно не допускались. Для инвалидок в женской зоне был свой лаптежный цех, а остальных более-менее ходячих обычно посылали на лесоповал, на участки, к которым мужчинам-зэкам приближаться было запрещено.
Большинство женщин, работавших на лесоповале, были бывшими проститутками. Числились они венерическими больными и проходили курс лечения в своей зоне. Но многие из них либо симулировали венерическую болезнь, для того чтобы попасть в легкий лагерь, а не на прииск, либо эта болезнь была уже в такой стадии, что не могла перейти к мужчинам через половой акт.
Надо сказать, что женская проблема стояла на Колыме для вольных мужчин очень остро. Вольных женщин на Колыме было мало, из-за чего порою происходили целые бои претендентов. Зэков-мужчин,