Дверь открылась, и я зашел в небольшой кабинет, в котором помещались только письменный стол, шкаф с делами, маленький столик с графином для воды и несколько стульев. На передней стене, конечно, портрет Джугашвили. За столом сидел средних лет майор в форме НКВД и с физиономией явно неарийского типа.
Я поздоровался. Майор поднялся с места, в отличие от генерала, который с зэками не считал нужным это делать, ответил на мое приветствие и пригласил садиться. Те же самые папиросы «Волга-Москва», и началась беседа. Майор подробно расспрашивал меня об учебе в институте, о работе в авиации, об Испании; видно было, что он настроен ко мне вполне благожелательно. Так мы с ним побеседовали около часа. Потом на его столе зазвонил телефон. Майор поднял трубку, коротко ответил: «Слушаюсь» и положил ее на рычаг.
«Ну что ж, Лев Лазаревич, – обратился он ко мне, – будем закругляться. Я вам сейчас расскажу о характере ожидающей вас работы. Как понимаете, сейчас, к концу войны, у нас оказалось много сирот и просто безнадзорных детей, которые живут в холоде и голоде и сплошь и рядом занимаются преступной деятельностью. Их будут изымать и помещать в закрытые детские дома законвоированного типа. В этих домах дети будут учиться и работать. Так вот, есть решение в одном из таких домов организовать радиопроизводство, и нам нужны туда радиоспециалисты-энтузиасты, которые были бы способны заинтересовать детей радиолюбительством, обучать их основам радиотехники, чтобы впоследствии из них выросли полезные граждане Советского Союза. Не скрою, мы следили за вашим поведением в тюрьме и убедились, что вы любите детей и умеете от них добиваться взаимности. Поэтому мы и решили направить вас на эту тяжелую и ответственную работу. Если вы согласны, так и сделаем, если нет, подумаем, куда вас еще направить».
Я, конечно, с радостью согласился, и майор, что-то записав в своем настольном блокноте, очень любезно распрощался со мной. А я, вместе с вызванным провожатым, отправился к своим.
5
Тот же микроавтобус, затем Бутырка. Сдал я тюремный реквизит, облачился в лагерную робу и вновь оказался в своей старой камере. Предвкушаю, что скоро я уже окажусь в детском доме, в окружении ребятишек, открывающих в изумлении рты во время моих радиоопытов.
Но, как говорится, человек предполагает, а бог (точнее, НКВД) располагает: через несколько дней меня вызвали с вещами и обычным этапом доставили в Ярославль, в знаменитую пересыльную тюрьму «Коровники». По дороге один из конвоиров по секрету сказал мне, что я направлен в обычный лагерь около города Рыбинска. Срока у меня осталось около месяца, и я не стал расстраиваться: Рыбинск так Рыбинск! Возможно, моя «троцкистская» статья, по взглядам чиновников, не подходила к миссии воспитателя подрастающего поколения советских людей и, несмотря на рекомендацию IV спецотдела, вышестоящие органы решили не допускать такого опасного преступника к детям. Вот если бы я был социально-близким элементом, тогда со стороны НКВД не было бы препятствий.
И вот я в «Коровниках». Апрель кончился, начался радостный май 1945 года. Война окончилась полной Победой, вся страна ликует. В нашей камере настроение тоже приподнятое: все ожидают амнистий, а мне и ждать-то нечего, до конца срока остались считаные дни, фактически я уже отбыл свои восемь лет от звонка до звонка: арестовали меня 7 мая 1937 года, но в приговоре почему-то началом срока записано не 7, а 31 мая. Но черт с ними, пережил восемь лет, переживу и лишние три недели.
Контингент в камере собрался не ахти, преимущественно мелкие воры и грабители, и мы, человек шесть-семь контриков. Все старые лагерники, кроме одного майора, которого взяли прямо из действующей армии и которому сунули десять лет за то, что, ведя бойцов в атаку, он поднялся на бруствер окопа, закричав «За Родину!», и, вместо того чтобы добавить «За Сталина», матюкнулся, потому что именно в этот момент фашистская пуля царапнула его по плечу. Ввиду того что рана оказалась легкой («красная нашивка»), Особый отдел посчитал такое неуважение к любимому вождю и отцу народов за серьезнейшее политическое преступление. Майора после перевязки в медсанбате арестовали, и трибунал сунул ему десять лет лагерей. Всего в камере помещалось человек сорок пять, наша группа контриков держалась обособленно, и устроились мы, как прибывшие раньше других, около окна в левом углу камеры.
Среди уркачей был свой фюрер, даже два. Они действовали вместе и всю камеру держали в узде. Один из них, Колька, донской казак, молодой, лет двадцати пяти, парень. Широкоплечий, среднего роста, атлетического телосложения, в преступном мире явно не новичок. Любое свое распоряжение, в случае хоть небольшой задержки с исполнением, подкреплял страшным ударом кулака или ноги. Второй фюрер – уже постарше, немного за сорок, по кличке Афонька-Борда (полный тезка колымского Афоньки-Борды, расстрелянного там за людоедство во время побега из лагеря), был на подхвате у Кольки, но тем не менее пользовался у своих большим авторитетом.
Накануне первого Дня Победы нашу камеру повели в баню. Перед баней Колька с Афоней «накололи фраера» (то есть ограбили в камере не вора и «забили его лепеху» (продали украденную у него одежду) банщику за два литра водки, причем эту водку им доставили в камеру утром 9 мая 1945 года (как-то передали во время утренней оправки). Вернувшись из туалета, фюреры часть водки отдали своим ближайшим приспешникам, а львиную долю выпили сами. Давно не пили, да и закусь – тюремная баланда и хлеб – не из первоклассных, в общем, их разобрало так, что им захотелось к женщинам. День был праздничным, и в коридоре только двое надзирателей-стариков. Тут же рядом – женская камера, где сидят-то, в основном, их «марухи», тоже оголодавшие по мужикам, так что если заскочить туда, то можно всласть поразвлечься. Но для этого надо же выйти в коридор, а двери из камеры заперты!
Берет Колька бачок с водой и бух его в парашу. Параша почти наполнилась. Стучит в дверь надзирателю. Тот просунул голову в форточку двери: «Чего тебе?» «Да вот, фраера полную парашу нассали, открой дверь, вынесем, а то уже ссать больше некуда!» Видит надзиратель, что параша полна, и, не ожидая подвоха, открывает дверь камеры. Колька с Афоней вытаскивают парашу в коридор, а надзиратель тут же запирает за ними дверь камеры. Затем слышится какая-то возня, сдавленные крики надзирателей, видно, Колька с Афоней напали на стариков, связали их и заткнули рты кляпами, затем стук открываемой двери в соседнюю камеру, женский визг, не то тревожный, не то обрадованный, и на некоторое время успокоение. Потом топот сапог по лестнице: надзиратели как-то ухитрились нажать кнопку сигнала тревоги, грохот открываемых дверей, шум свалки, женские крики, вопли мужчин, Кольки и Афонии, два пистолетных выстрела, еще более громкий вопль Кольки, опять возня, кого-то тащат по лестнице.
Наконец, из карцеров, расположенных этажом ниже, понеслись душераздирающие крики Кольки и Афони: «А-а-а-а, убивают! Помогите! Ироды! За что? А-а-а-а!». Наших фюреров, да еще и раненных пистолетными выстрелами (не зря же оперативники стреляли), по-видимому, посадили в карцер в наручниках. Крики из карцеров то умолкают, то возобновляются с еще большей силой, наверное, прижимает физическая боль от наручников, которые все сильнее затягиваются от малейшего движения рук.
Урки нашей камеры начинают волноваться, собираются у дверей камеры с криками: «Ироды! Фашисты! За что убиваете людей? Давай прокурора!» и т. п. Я своим ребятам сказал: «Сидите тихо, это дело не наше, не бойтесь, эта буза может кончиться плохо!»
Таки получилось: урки столпились у двери камеры. Крики из карцера становятся все более душераздираздирающими. Кто-то из урок в азарте нажал на дверь, и она упала в коридор. Сразу все отпрянули от распахнутого дверного проема: пока они в камере – это все просто шумок, ну максимум двое- трое суток карцера без наручников дадут, но как только кто-либо выскочит в коридор – это уже бунт в тюрьме, да еще и в военное время, – за это запросто могут и вышку дать. Все это сразу уразумели, отскочили от дверей и разместились по своим местам на нарах. Вопли из карцеров все продолжались: «Убивают! Ребята, спасайте!» и т. д., но никто на это уже внимания не обращает: «Своя рубашка к телу ближе», или, по-урочьи: «Умри ты сегодня, а я завтра».
Дверь лежит в коридоре на полу. В камере мертвая тишина, все понимают, что это даром не пройдет. И, затаив дыхание, лежат на своих местах в ожидании: «Что же будет дальше?» Так проходит минут пятнадцать, затем топот множества сапог сперва на лестнице, а потом в коридоре, лай собак – и в камеру врывается целая свора, не менее тридцати человек, оперативников. Все здоровущие, морды красные, злые, еще хуже, чем их псы, – видимо, и они обмывали Победу – праздник, за который столько лет упорно «сражались», избивая и расстреливая невинных людей. «Бунт» в нашей камере оторвал их от этого занятия, хотя принять они успели уже порядком. Большинство оперативников, с собаками, расположились вдоль стен всего коридора – от нашей камеры и до туалета, – а человек пять-шесть, самых здоровенных и злых,