есть единственным человеком, который имел бесконтрольную связь с внешним миром. Кроме меня, на корабле никто не мог оказать никакого влияния на исход нашего рейса. Вот вы здесь что-то говорили насчет того, что я якобы выводил из строя какую-то радиостанцию, кого-то предавал, и прочую невероятнейшую чушь. Вы сами должны понимать, насколько это нелепо! Если бы я действительно был врагом, то мне бы ничего не стоило нажать ключ передатчика, и через некоторое время нас бы встретил фашистский рейдер. Так зачем же настоящему врагу, каким вы меня считаете, мелочиться с какими-то радиостанциями и прочей ерундой, когда он мог бы очень легко повлиять на исход войны в Испании в сторону победы фашистов, сообщив им по радио координаты нашего парохода. Вы сами прекрасно понимаете, что обвинять меня в каком-то вредительстве или предательстве – это просто кощунство. Я был и остаюсь до конца преданным своей Родине и Коммунистической партии. Все, что я вам сейчас заявил, я могу написать и на этой бумаге. Больше ничего я добавить не могу, а что касается вашей безответственной ругани, так я ее просто и не слушаю. Если у вас есть какие-либо доказательства моей, как вы выражались, преступной деятельности, то выкладывайте их.
Давайте не глупую матерную ругань, а конкретные факты, а их у вас нет и быть не может. Мне, конечно, неизвестна истинная причина моего ареста, но я твердо заявляю, что все это либо гнуснейшая клевета действительных врагов нашей Родины, либо какое-то чудовищное недоразумение».
Эту тираду я выпалил одним духом, и надо сказать, что следователь меня ни разу не перебил. Все это время он смотрел на меня каким-то совершенно отсутствующим взглядом, и я сперва даже решил, что думает он о чем-то постороннем и меня не слышит.
Наступила долгая пауза. Следователь курил, а я, выговорившись, молча сидел на своем табурете. Через некоторое время он заговорил совершенно спокойно и даже доброжелательно: «Да, мы прекрасно знаем, что транспорт с боеприпасами, на котором ты был старшим радистом (он особо подчеркнул слово «старшим»), своевременно прибыл в Испанию и сыграл некоторую роль в борьбе испанцев с фашистами. Но давай рассуждать логически: ведь в данном случае у тебя просто не было другого выхода, потому что, если бы пароход ваш был встречен фашистскими военными кораблями, то находившиеся на пароходе, действительно преданные Родине люди, конечно, не сдали бы его, а просто взорвали бы вместе с собой и тобой, а судя по всему, тебе своя шкура дороже всего. Так что выпячивать свое геройство тебе здесь нечего. Ты расскажи нам не о своем героизме, а о своей преступной деятельности в Испании. Вот чего мы от тебя требуем и, будь уверен, добьемся».
Судя по всему, мой следователь был очень хорошо информирован о нашем рейсе на «Мар-Карибе», но все же в его рассуждениях я обнаружил существенные пробелы, на которые обратил его внимание: «Гражданин следователь, если уж вы взываете к логике, то давайте будем рассуждать логически и, по возможности, опираясь на факты: насчет шкуры вы до некоторой степени правы, кое-какую ценность она для меня действительно представляет, но, по всей вероятности, далеко не такую, как вы полагаете. Вы должны знать, что когда нас у берегов Испании вместо республиканского военного флота встретили эсминцы неизвестной принадлежности, которых мы ввиду незнания ими нашего секретного пароля, который должны были знать корабли военного флота Республики, с полной уверенностью приняли за фашистов, то никто иной как лично я передал в Москву последнюю радиограмму следующего содержания: “Берегов Испании встречены фашистскими эсминцами. Сдаваться не будем. Пароход с грузом и людьми будет взорван. Испанских моряков, в случае возможности, отправим на шлюпках. Да здравствует наша Коммунистическая партия и Советская Родина. Прощайте товарищи. Подписи: Коротков, Спрогис, Хургес”. Эту радиограмму я передал в Москву, а сам приготовил гранаты и пистолет, чтобы в случае необходимости вместе с остальными отразить возможное нападение, если испанская команда решит сдать пароход фашистам, чтобы спасти свои жизни. Им, по-видимому, их шкуры были дороже, чем нам свои. Это насчет моей шкуры. А теперь насчет моего безвыходного положения на корабле: вы считаете, что я предал бы пароход с грузом еще в пути, если бы мог это сделать. Это утверждение не выдерживает ни малейшей критики: представим себе, что я был в действительности скрытым фашистским агентом еще на Родине, обманул всех и, наконец, добился цели своей жизни – стал радистом парохода, от прибытия которого зависели в некоторой степени судьба Испанской Республики и триумф моих фашистских шефов в Германии и Италии. Если бы я действительно был таким матерым врагом, то, безусловно, вполне мог бы без особой опасности лично для себя, с помощью испанской команды, захватить пароход и сдать его фашистам, причем надо полагать, что они бы за это не пожалели раскошелиться и я мог бы, по западным понятиям, даже стать богатым человеком. Ведь вся испанская команда, а их было раза в три больше, чем нас, советских добровольцев, была настроена по меньшей мере анархистски. Их прислали в Советский Союз для доставки в Испанию продовольствия и медикаментов, а вместо этого загрузили боеприпасами: сами понимаете, какое у них было настроение. Хотя в Севастополе у команды и отобрали оружие, но произвести детальный обыск не было возможности, и часть оружия у команды, возможно, осталась. Так представьте себе: матерый фашистский агент, каким вы меня считаете, пользующийся полным доверием у советских добровольцев, пробрался на такой пароход в качестве старшего радиста. Он мог бы запросто ликвидировать всех советских людей на пароходе, так как сговориться по этому поводу с командой парохода было бы нетрудно, а затем связаться по радио с фашистами и без всякой для себя опасности сдать им пароход со всем грузом. Так что ваши попытки рассуждать логически не выдерживают ни малейшей критики, и никаких обвинений по поводу моей работы во время рейса на «Мар-Кариб» вы предъявить мне не можете, как и вообще по всей моей работе на Родине и в Испании. Чист я перед партией и Родиной».
Надо сказать, что особого впечатления все мои логичные доводы на следователя не произвели, он просто отмахнулся от них, как от назойливой мухи, да это и понятно: в те времена ни одного следователя НКВД абсолютно не интересовала степень виновности клиента. Будучи грамотными и неглупыми людьми, они прекрасно понимали, что никто из схваченных, и в большинстве своем совершенно случайно, людей ни в чем не виноват и никаких преступлений не совершал. И если следователь не хотел пересесть со своего стула на табурет, он должен был как-то выжать из заключенного хоть какой-то обличающий материал. Какой – безразлично, чем страшнее – тем лучше. Тут уж подследственному представлялся полный простор для фантазии. Так что если он ударялся в логику, то следователь просто начинал скучать, ведь его интересовало только то, что помогло бы ему поскорее закрыть дело – любое признание, на основании которого можно поскорее оформить своего клиента и выкроить себе несколько часов для отдыха.
Тут мой следователь, убедившись, что нахрапом меня не взять и придется менять тактику, все же решил сделать в этом направлении еще одну попытку: «Значит, ты все же отказываешься полностью “разоружиться” и подписать, что ты действительно был фашистским агентом, засланным здешними хозяевами в Испанию?»
Когда я в ответ только рассмеялся, то он спокойно, даже без всякой угрозы, произнес: «Ну смотри, я сделал все, чтобы тебя спасти, а ты сам себе копаешь могилу. Все ты нам подпишешь, во всем признаешься, твою мать, фашистская сволочь!» – внезапно разъярившись, заорал следователь.
Успокоившись, он снова закурил и после небольшой паузы нажал какую-то кнопку на столе. Дверь открылась, и вошел надзиратель. «Уведите», – коротко приказал следователь. Надзиратель вывел меня в коридор, подвел к сидевшему за столом дежурному, и тот дал мне расписаться в какой-то книге об окончании допроса. Из этой записи я узнал, что меня допрашивал старший лейтенант госбезопасности (по- армейски – майор), работник спецотдела НКВД – Касаткин.
В камеру я попал уже после отбоя, но соседи мои еще не спали. Я им рассказал о методах допроса, о ругани следователя, о его угрозах, избегая, конечно, даже упоминаний об Испании. Поскольку и Раевский, и Перевалов, и отец Николай были такими же тюремными неофитами, как и я, то никаких советов я от них и не ждал.
На другой день я решил поговорить с бывалым арестантом – с Булановым. Он меня сразу предупредил, что всякие побасенки и недоговоренности его не интересуют: если я хочу получить от него совет, то должен рассказать ему всю правду. Почему-то к Анатолию Анатольевичу я сразу почувствовал полное доверие, как к родному отцу (и действительно, как я впоследствии убедился, все, о чем мы с ним говорили, дальше никуда не пошло). Все подробности своего первого допроса я рассказал ему как на духу.
Узнав, что со мною работает спецотдел НКВД, да еще и следователь с двумя «шпалами», Буланов помрачнел: «Это очень плохо, сынок. Из спецотдела заключенные живыми не выходят, да и следователь-то у тебя непростой, все-таки две “шпалы” – это только на одну меньше чем у начальника Бутырской тюрьмы – Попова[166], а с двумя “шпалами”, да еще в спецотделе, это очень