изображение, ожившее силой красок, оно двигалось, размахивало своим трофеем, окровавленной головой бунтовщика, все формы имели как бы третье измерение, видимое только ему одному, и еще нечто большее, большее, чем реальность, воспроизведенная предельно реалистически, до осязаемости, – то была дверь, ведущая в иной мир, к тем обличьям, какие может принимать жизнь и все закоулки мира, на них мы натыкаемся всякий миг, не обращая внимания, но на полотне они начинали светиться и оживать.
– Кайф, – наконец прошептал Обсул, – какой кайф!
И, похоже, взволнованный увиденным, кровью и муками обезглавленного, всем тем, чему в тот момент он не придал значения, продолжал сдавленным голосом: о черт, бедняга, получил по полной программе, – в уголке картины присутствовало нечто, также незримое в ходе перебранки, тонкий тревожный дымок, быть может, не что иное, как сама смерть, во всяком случае при виде его у Обсула почти перехватило дыхание от ужаса, – круто, слишком сильная дурь, я на это долго смотреть не могу, я плыву; в конце концов он отвернулся и, с трудом переводя дух, подмигнул мне: это мощно, что ты сделал, малыш, мощно, отлично, Обсул доволен, пророчество нас не обмануло, ты в этом смыслишь, малыш.
Вся группа сопровождения отхлынула, бросая на меня странные взгляды, для них картина осталась пустой, расплывчатым закопченным пятном на мольберте, кто-то заметил: это ведь не по-христиански, а другой на всякий случай прочел суру, так, на всякий пожарный, мало ли что; я ободряюще улыбнулся ему, браво, до чего здорово быть верующим, в наше-то время.
То ли потрясения, разрушившие наше дивное процветающее общество, в конце концов стали слабее, то ли люди смирились с неизбежным, но они пытались начать жить сначала, несмотря ни на что, это чувствовалось по количеству несчастных, что являлись к границам домена и молили пустить их, хоть в качестве рабов, лишь бы им разрешили обрабатывать землю, а главное, защитили их, как в старые добрые времена, когда дворяне правили поселениями вассалов, – только не прогоняйте нас, лучше убейте, – старец посоветовал Обсулу принять их, нужно было кормить войско, а урожай ожидался незавидный. Новое завоевание мира начиналось с рационального обустройства близлежащего пространства.
После той первой картины и того впечатления, какое она произвела на Обсула, у меня тоже регулярно стали спрашивать совета, сперва относительно всяких пустяков, а потом и по поводу более важных решений.
Несколько раз в неделю мы, колдуны, собирались вместе, смешивая нашу энергию в неощутимом потоке, быть может сотканном из материи снов, говоря словами Шекспира; всякий раз я уносился к далеким горизонтам, в тот момент они были светлы, как северное сияние, а после я почти не помнил их содержание, сущность или смысл, но самым главным было ощущение, что я на равных с реальностью куда более реальной, чем та, какую я знавал на земле, что истинная жизнь – или то, что управляло всем, – и в самом деле не здесь, словно нам по ходу наших опытов на какой-то кратчайший миг удавалось разорвать завесу.
Жизнь в замке стала похожа на театр, каждый день возникало чувство, что вокруг перманентный спектакль: едва наступала ночь, начинала греметь музыка, глухой, а главное, оглушающий ритм танца, техно или транса, заставлял замок мерно пульсировать, словно в нем билось сердце, которого не хватало прежде, а днем мы собирались вместе или охотились, каждый с удовольствием играл свою роль, колдуны в конце концов вышли из тени, явились на всеобщее обозрение, в любом случае необходимо было явить нечто оккультное, показать, чтоздесь, через конкретных людей, действует какая-то сила, поддерживающая Обсула, так что теперь мы выходили на свет в черном костюме, в чем-то вроде плаща на плечах, и то, что в другое время показалось бы несуразным и даже просто смешным, сейчас обретало свое законное, необходимое место; мы воплощали собой осязаемый ориентир в мире, утратившем все ориентиры, мы были живым доказательством того, что еще есть возможность, пускай кружным, подспудным путем, сообщаться с иным миром, что этот иной мир существует, а значит, боги еще не совсем забыли и покинули нас, – среди царящего кругом хаоса эта мысль служила поддержкой, тонкой натянутой ниточкой, за которую можно было уцепиться, которая давала слабый проблеск надежды.
Речь шла ни много ни мало о новом покорении земли, о сохранении человечества, о том, что с нас, отчего бы нет, начнется новый ренессанс, жизненным центром которого станет Шамбор; если подходить к фактам непредвзято, становилось ясно, что очень многое говорит в пользу этой идеи, по крайней мере именно на это напирал старец, чтобы убедить Обсула и разные группировки, из которых складывалось равновесие сил в нашем лагере:
Мы находимся в замке, где обрел некогда приют величайший гений, жемчужина благословенной эпохи.[23]
Практически нет сомнений, что над его планами склонялся сам Леонардо.
Радиоактивное облако обошло замок, хотя атомная станция находится совсем рядом.
И еще один момент, снимавший последние сомнения: домен Шамбора в точности повторяет план Парижа в черте города, внутри бульварного кольца.
Тютелька в тютельку, с точностью до квадратного метра.
Так что мы просто-напросто находимся в новой столице, новой столице мира.
Сомневаться в этом мог только идиот.
Теперь уже форму носили не только колдуны. Дворяне, приближенные Обсула, напялили кожаные штаны, мотоциклетные краги и перуанские цветные береты – этим неожиданным штрихом молодчики были обязаны какой-то товарной партии, занесенной к нам магической силой грабежей; у охотников был свой охотничий наряд – костюм лесничих и егерей, каковыми они прежде в основном и были, – цвета хаки, но вместо пятнистых беретов тирольские шапочки с изящным пером; интенданты и слуги в конце концов облачились в синее, вечный удел неимущих, – грубые рабочие робы были позаимствованы на ближайшем заводе; что же до рядовых варваров, те брили себе череп, по этому знаку их легко можно было узнать. За короткий срок восстановилось некое подобие социального устройства, и костюмы служили тому вещественным доказательством.
Итак, похоже было, что скоро верх возьмет обычная рутина, всякие мелочи, существовавшие во все времена, вроде сплетен, пересудов и нескончаемых споров – о каком-то странном поведении соседа или о собственных огорчениях и заботах, что, невзирая на бурю, жизнь вот-вот возьмет свое и среди потрясений установится некий статус-кво, – но в действительности все обстояло иначе: каждый миг был особым, неповторимым, странным, заключал в себе одновременно и боль от утраты всего, что нам знакомо, и какое- то подобие ауры, делавшей даже самое банальное мгновение переломным, окружая его беспокойной, живой оболочкой; отныне каждая секунда, проведенная здесь, на земле, воплощалась целиком, не оставляя нам ни малейшей возможности отвлечься, раствориться в чем-то ином, частично уйти от реальности, от этого мира.
Этого мира, чье эхо время от времени доносилось до нас при поступлении товаров, появлении покупателей, или работорговцев, или тех несчастных, что добредали сюда с севера либо с юга и просили убежища, их отсылали на полевые работы; эхо по большей части отдаленное – средиземноморский бассейн ушел под воду, стерев с лица земли по крайней мере Марсель и побережье до самого Авиньона; вокруг Парижа и севернее, судя по всему, по-прежнему царили холод и ночь, целые области находились во власти чудовищ и кошмарных созданий, по крайней мере так нам рассказывал один молодой беженец: в северной части Луары, похоже, настал сущий ад на земле. Я продолжал рисовать, и мои женские портреты, серия картин о гареме Обсула, пользовались огромным успехом.
Каждое полотно в точности отражало красоту девушек, их невинность и свежесть, уже сами изображенные и недосягаемые сокровища немедленно вызывало влечение, и они волновали, конечно, но едва взгляд задерживался на них чуть дольше, как всплывало множество деталей, структура кожи, блеск волос, они немедленно создавали дополнительный угол зрения, – казалось, сетчатку глаза затягивало между крохотными пятнышками краски, уносило навстречу чему-то иному, неощутимому, словно я сумел соединить в одном произведении и фигуративные, и импрессионистские, и абстрактные выразительные средства, это в конце концов выразил на своей лад, простояв перед картиной несколько часов, один из сотоварищей Обсула: вроде как я попал прямо к ней в душу, и за мной окончательно закрепилась репутация волшебника.
Ибо среди окружавшего нас варварства сохранялась тем не менее некая константа, символом которой служил сам Шамбор, ИЗ БОЛОТА К НЕБЕСАМ, с огромным фонарем на макушке здания, тянущимся достать до облаков, и деревянными сваями, державшими весь ансамбль, со множеством символов, начертанных