– Ленин добр? – задумывается Ленин. И дальше идет длинный монолог о том, что такое добро, зло и что настоящее добро, пролетарское, жестоко, но справедливо.

На пустой сцене, украшенной только черными под бархат кулисами, стоял знаменитый белый рояль «Стейнвей», взятый напрокат из музыкальной школы. По обе его стороны стояли Ленин и сестра чекиста. Прожектора выхватывали из темноты сцены только их фигуры и рояль. Скупо и красиво. Начался диалог. Рыдая, сестра сказала свою реплику: «Ведь Ленин добр», – и с надеждой посмотрела на Ленина. Ильич, прищурившись, выслушал ее и энергично произнес: «Ленин добр». При этом на слове «добр» он сильно мотнул головой, и из его рта выпрыгнула верхняя челюсть и упала на полированную крышку рояля. Павел Семенович сделал руками несколько быстрых шлепков по его поверхности, пытаясь настигнуть ускользающую челюсть, но не смог и остался лежать на рояле с вытянутой в отчаянной попытке дотянуться до беглянки рукой. Не хватало всего нескольких сантиметров до бесстыдно сверкающей посреди концертного рояля челюсти Ильича. Все замерло. Не слышно было даже дыхания полутысячного зала. Все решали дилемму: чья челюсть выпала – артиста Денисова или вождя мирового пролетариата В.И. Ленина. Если Денисова, то это просто забавная накладка, о которой можно будет завтра весело рассказать друзьям. А если нет? Если это провокация? Значит, надо будет сигнализировать куда следует и, желательно, первым. Наконец Павел Семенович очнулся, принял вертикальное положение и, засунув руку за борт пиджака, чуть изогнувшись в сторону, быстрыми шажками отправился вокруг рояля. Дойдя до выемки, где обычно стоит певец, он наконец дотянулся до челюсти, тихо, но вполне внятно сказал: «Блядь» – и засунул ее в рот, стоя спиной к залу.

Любопытно, но на следующий же день появилась рецензия, явно написанная заранее, где очень хвалили спектакль и особенно «удивительно проникновенное исполнение артистом Денисовым сложнейшей сцены в Горках, где гений Ленина показан во всей своей интеллектуальной мощи».

Первый наш сезон в Комсомольске подходил к концу, и в марте, когда зима чуть отступила, мы отправились обслуживать железнодорожные станции. Железная дорога выделила театру четыре вагончика. Они служили нам и гостиницей, и столовой с кухней. Беда была только в том, что вагончики эти были летние и очень старые. К тому же в них не было туалетов. И не было электричества. Зато были буржуйки, по две на каждый вагончик. Днем их беспрерывно топили, и было вполне сносно, но ночью, когда топить переставали, вагон мгновенно промерзал, как консервная банка. К неудобству быта можно было отнести и участие наших вагончиков в маневрированиях. Паровоз доставлял нас на станцию и ставил на какой-нибудь запасной путь. Когда возникала необходимость этот путь освободить, к примеру, под формирующийся состав, нас цеплял маневровый паровозик и отвозил куда-нибудь на другой, незанятый путь. Но могли согнать и с этого места. Железнодорожников раздражало, что мы путаемся у них под колесами, и они мелко пакостили. Любимым способом развлечения был такой. Паровоз подлетал к нам на приличной скорости и, не тормозя, врезался в наш состав. От удара вагончики едва не подпрыгивали, и все, что в них находилось, взлетало и падало. Однажды артиста Тарасова, спящего на верхней полке, от удара сбросило на противоположную полку, но уже нижнюю. Самое удивительное в этом цирковом трюке было то, что Тарасов при этом даже не проснулся. Правда, злые языки утверждали, что причиной этого было не мастерство машиниста, а большое количество выпитой артистом Тарасовым водки.

Еще машинисты любили поставить нас где-нибудь неподалеку от столба с громкоговорителем, по которому диспетчер объявляет, кто кого должен цеплять и кого куда надо везти. А также, что «смазчика Иванова вызывает дежурный». Разумеется, вся эта работа происходит ночью. Но со всем этим еще можно было мириться, отсутствие же туалета заставляло думать о суициде. Ну, представьте: утро, холод, за окнами тьма. Где-то вдали горит станционный фонарь, и только там – нужник, в который, как ты догадываешься, русский читатель, войти нельзя. Оглядываешься, ища укромное местечко, но кругом голая снежная равнина и рельсы.

Остается одно – заходишь за угол вагона и стоишь, вертя головой во все стороны, чтобы не застукали. О большем не может быть и речи, хотя и понимаешь, что все равно этого не избежать. Утешаешься мечтой, что вечером в клубе будет недальний туалет. Или из уважения к артистам в коридоре поставят ведро. А каково женщинам, как же они переносят все это, думал я. А ведь терпят. Поворчат, поворчат и продолжают жить и работать, бедолаги. Особенно жалко было нашу старушку Евгению Михайловну Гусь-Гусачеву. Милейшая, лет семидесяти дама, приветливая со всеми, с искренней улыбкой на аккуратно покрашенных губах, с высокой прической уже седых, некрашеных волос, она казалась пришедшим к нам персонажем из какой-то старой пьесы. То ли Островского, то ли Чехова. Она была совершенно одинока. Радовалась, что еще работает, а не сидит на пенсии. Поехала она на эти гастроли, чтобы доказать начальству, что она еще ого-го, и гнать ее на пенсию просто глупо. Я дружил с Евгенией Михайловной и довольно часто бывал у нее в гостях. Мы разговаривали, и я разглядывал кольца, перстни на ее ухоженных, чуть скрюченных от подагры пальцах. Потом она по моей просьбе доставала свою шкатулку с драгоценностями, посмеиваясь над моей «жаждой злата». Там были золотые цепочки, колье, серебряные со слоновой костью ножички, черепаховые заколки, монетки. И каждая вещь имела свою историю, которую Евгения Михайловна рассказывала, держа в руках предмет воспоминаний и любовно его поглаживая. Скоро через эти истории я изучил всю ее жизнь в самых интимных подробностях. Она ничего не стеснялась и не скрывала.

Начинала она карьеру, сбежав из дому к знаменитому артисту Императорского Александринского театра Давыдову, когда он был в Самаре на летних гастролях. Все лето она плавала с ним по Волге на пароходе, а осенью он уехал в Петербург. А она осталась, и ее взяли в Саратовский театр, потому что она была очень хороша собой. Далее шел настоящий калейдоскоп городов, театров, любовников, сезонов голодных и сезонов сытых; с собственным выездом, пока она не стала любовницей одного столичного инженера, бывшего по делам в провинции. Он увез ее в Петербург. Какое-то время она была на его содержании, потом решила с ним порвать и вернуться в театр, в провинцию. Но инженер, видно не на шутку влюбившийся, предложил ей брак. И вот, кто бы подумал, она стала дамой из общества. А времечко уже было горячее – шла война четырнадцатого года.

И Евгения Михайловна, сидя в кухне своей маленькой квартиры в городе Комсомольске в пятьдесят девятом году, с удовольствием перебирала все сплетни, ходившие по Петербургу в период с пятнадцатый по семнадцатый год. И про Распутина, и про царицу, и про Государственную думу, и про фрейлин двора, с некоторыми из них она была лично знакома. Для меня было большим откровением узнать от нее, что про большевиков тогда никто слыхом не слыхивал и что Великая Октябрьская социалистическая революция не что иное, как «беспорядки» – так она это называла. И что ее, революции, могло и не быть, если бы «царь был не такой дурак». Вообще, вся история в ее устах приобретала какой-то домашний и очень живой характер. Много чего досталось на ее долю: смерть мужа, голод в Петрограде, отъезд, бесконечные метания из одного города в другой, одиночество и это последнее пристанище. Но она не сдавалась, любила посмеяться и сама рассказывала довольно фривольные истории, не ворчала на молодежь и умела радоваться чужому успеху. Евгения Михайловна, когда мы ездили в вагончиках по станциям, каждый вечер перед сном обязательно распускала свои волосы и укладывала их поверх одеяла. Я с Леной и Слава Попов жили с ней в одном купе. После первой ночи, проведенной в выстуженном вагоне, я проснулся и глянул вниз. Увидев на нижней полке Евгению Михайловну, я заорал от испуга. Она лежала с мертвенно бледным лицом, а волосы ее выросли за ночь и достигали колен. Все разом проснулись, включая Евгению Михайловну, и я с ужасом показал пальцем на страшные седые пряди, пытаясь объяснить свой страх. Выяснилось, что никакие это не волосы покойника, а иней. Теплое дыхание Евгении Михайловны струилось вдоль ее волос, превращаясь в иней и оседая на одеяле морозными нитями.

Мы вернулись наконец в город, где все показалось нам удивительно удобным, теплым и замечательным. Кроме того, в театре появился новый артист, что было странно. Откуда он взялся в конце сезона?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату