Люди бывают разных национальностей, они говорят на разных языках. Помнишь, к нам дядя Султан приезжал, привозил кизяки? Он казах. Такая национальность. А мы – ты, Люся, Инна, я и папа, мы – евреи. А когда нас хотят обидеть, то дразнят: «Эй, жид!» Это все равно, что еврей, но обидней. Понял?
– А мы разве на еврейском языке разговариваем? – все еще не веря матери, спросил я.
– На русском. Но это потому, что мы живем в Советском Союзе, и если будем говорить на еврейском, нас никто не поймет.
– А почему дядя Султан говорит на казахском, – разоблачал я неправду матери.
– Ну, говорит. Он и так и сяк говорит, но он казах, ты же видишь, у него глаза косые, – начала раздражаться мать. – Их тоже дразнят – чурками называют. Иди, Толик, не мешай. Не обращай на них внимания.
Я еще немного постоял подумав и сказал: «А я все равно русский» – и вышел на улицу.
– Я не жид. – сказал я мальчику, ожидавшему меня у забора.
– Врешь, жид.
– Не жид.
– Если не жид, сними штаны.
– Зачем это? – растерялся я.
– А затем, что всем жидам, когда они родятся, х… отрезают, мне батя сказал. – Он с победной улыбкой хитро на меня посмотрел.
Я почувствовал себя необыкновенно счастливым. Я абсолютно точно знал, что х… – так теперь следовало называть то, чем я писаю, – у меня есть.
– А вот и есть у меня х…! – радостно заорал я на всю улицу. – На, на, смотри! – И я, сдернув с плеч лямки коротких штанов, уронил их в пыль и, схватив в пригоршню все, что отросло у меня внизу живота за шесть лет жизни, изогнулся дугой, чтобы ему легче было рассмотреть. Я яростно тряс всем этим, громко выкрикивая: «Я не жид! Я не жид! Я не жид!»
В общем, я был принят в их компанию и делал все, что и они. Пас с ними овец и коз, носил воду из колодца, таскал с колхозных огородов молодую свеклу и репу и вообще набирался у ребят уму-разуму. Так, например, я узнал, что ветры, испускаемые нашим организмом, оказывается, горят наподобие газов из земли. Случай проверить это нашелся тут же. Старуха-мать нашего хозяина при ходьбе издавала звуки безостановочно и просто искушала провести с ней эксперимент. Ходила она медленно, не глядя по сторонам, в длинной юбке и платке. И вот с горящей лучиной я стал ее караулить. И однажды мне удалось, тихонько вынырнув из дверей и ступая за ней след в след, поднести лучину к самому ее заду. Но ничего не случилось – лучина не стала гореть ярче. Нет, то, что бабкин аппарат работает, сомнений не было – было слышно, но ведь хотелось и визуального результата. Тогда я подумал, что, может быть, длинная юбка мешает ветру выйти на волю, и изменил тактику. Встав на колени, я осторожно ухватил снизу подол юбки и, оттянув его на себя, засунул лучину внутрь. К сожалению, мне не удалось довести опыт до конца. Старуха повернулась, подпрыгнула и стала красочно материться, хлопая себя по ляжкам и по заду, пытаясь погасить загоревшуюся юбку. С воплем она погналась за мной, и мы ворвались на кухню, где мать возилась возле печки с ухватом в руках. Не раздумывая, мать треснула меня ухватом по спине и, схватив за ухо, выбросила на улицу.
Уже ближе к осени отец написал, что нам надо перебираться в Сибирь, в Ялуторовск, где было много ленинградцев и где жизнь была полегче, и что он получил для нас разрешение. Кроме того, ему как руководящему работнику разрешили отправить нам посылку с теплыми вещами. Кончался сорок второй год, приближалась зима, и мы стали готовиться к отъезду.
Мы – это я, мама и сестры. Бабушка и тетя Соня с дочкой оставались – на них не было разрешения.
Мать очень страдала, но сделать ничего не могла. У нее был долг перед своими детьми и своя судьба. С ними ничего не случилось, и они потом благополучно вернулись в Глухов.
В декабре, как только стало возможно, мы уехали. Ехали мы на полуторке, под завязку груженной бараньими тушами, твердыми от мороза, как камень. Платой за проезд были мамины сапоги на меху, присланные отцом из Ленинграда.
Мать сшила из старья мешок, набила его соломой и положила поверх баранов. Мы сели на него и, прижавшись друг к дружке, накрылись брезентом. Ехали почти всю ночь, иногда вязли в снегу, и мать с Инной вылезали, чтобы помочь вытащить машину из ямы. Шоферша брала нас по очереди в кабину погреться, хотя там тоже было холодно. Впрочем, нам путешествие не доставило особых хлопот – нормальная по тем временам поездка. Главное, что доехали.
Ялуторовска я не помню. Проскочил мимо, не удержался в памяти. Только один день оставил свой след.
Осенью, когда зима уже прихватывала ночным холодом воду в Тоболе, мы с ребятами прыгали по плывущим по реке бревнам, еще не сложенным в плоты. И я, не удержавшись на скользком бревне, упал в ледяную воду и стал тонуть. Меня вытащил мужик, прибежавший на крик ребят, зацепив багром за рубаху. Он завернул меня в ватник, добежал до ближайшего дома, где меня раздели, растерли полотенцем и заставили глотнуть самогона. Это был мой первый банкет.
ВЕСНА СОРОК ЧЕТВЕРТОГО
Наконец, наконец, мы дома в Ленинграде.
Я с трудом узнаю свой дом, улицу, квартиру. Лишь запах парадной, всегда затопленного подвала, сырой, не выветрившийся запах дров и еще чего-то, запах, который я с удовольствием вдохнул, узнавая и радуясь, – лишь его я не забыл за эти три года разлуки. Мне было уже почти восемь лет. Я был взрослым и самостоятельным человеком. Я обследовал ближайшие улицы и переулки, надолго отлучаясь из дома.
Наша улица была перегорожена баррикадой – две параллельные стенки от одной стороны улицы до другой, сваренные из толстой стали. Внутри – булыжники из мостовой. Мешки с песком у мостов на Фонтанке. Разрушенный бомбой Египетский мост.
Отца я, конечно, почти не помнил. Он показался мне каким-то маленьким, худеньким и очень старым. В сорок четвертом ему было тридцать девять лет. У него не было ни одного зуба – все выпали из-за цинги. Разговаривая, он все время, стесняясь, прикрывал свой старушечий рот рукой. У него была дистрофия