В левом верхнем углу стояла дата: 27 июня 1937 года, а чуть пониже крупным детским почерком было выведено:
Дорогой Ларс, я знаю, что ты никогда никому не расскажешь про то, что случилось, ведь мы поклялись на библии. Она уже все равно в раю, а тем, кто здесь остался, ничего знать не надо. Ты дал мне слово. Лиза.
— Он хотел, чтобы мы это нашли, — казала Инга. — Иначе он бы его просто уничтожил. Я же показывала тебе дневниковые тетради с выдранными страницами, помнишь?
Она помолчала.
— Тебе что-нибудь говорит имя Лиза?
Я отрицательно покачал головой.
— Может, у мамы спросим?
Она ответила мне по-норвежски, словно самое упоминание мамы предполагало переход на ее родной язык.
— Я почему-то была уверена, что о каких-то событиях своего детства он никогда не рассказывал ни ей, ни нам, — продолжала Инга. — Сколько ему тогда было? Пятнадцать? Значит, ни фермы, ни сорока акров земли у них уже не осталось, и, по-моему, именно в этом году дедушка узнал, что Давид, его брат, умер.
Сестра вновь поднесла к глазам пожелтевший лист бумаги.
— «Она уже все равно в раю, а тем, кто здесь остался, ничего знать не надо». Кто же умер-то?
Она шумно сглотнула.
— Господи, на Библии клялся, бедненький.
Потом мы с Ингой и Соней отправили почтой в Нью-Йорк одиннадцать коробок с отцовскими бумагами, почти все на мой бруклинский адрес, и в Нью-Йорке у каждого из нас снова потекла своя жизнь. Так что в воскресенье, во второй половине дня, я сидел у себя в кабинете над письмами и мемуарами отца. Здесь же, на столе, лежал его дневник в кожаном переплете. Мне вдруг вспомнились слова Огюста Конта[3] о человеческом мозге: механизм, с помощью которого умершие влияют на живущих. Когда я впервые держал в руках мозг потрошеного Патрика, меня поразили две вещи. Во-первых, масса. Мозг, оказывается, много весит. Во-вторых, как я ни гнал от себя эту мысль, меня не покидало ощущение, что этот труп совсем недавно был живым человеком, коренастым семидесятилетним стариком, скончавшимся от сердечного приступа. И при жизни вместилищем всего — слов, внутренних образов, воспоминаний об ушедших и ныне живущих — являлся именно мозг.
Я сидел так с полминуты, потом посмотрел в окно и впервые увидел Миранду и Эглантину. Они как раз переходили улицу, и я сразу понял, что моя риелторша ведет мне новых квартиросъемщиков. Две женщины, снимавшие первый этаж моего бруклинского дома, подыскали себе в Нью-Джерси квартиру попросторнее, поэтому я решил найти новых жильцов. После развода мне стало казаться, что дом словно бы увеличился в размерах. Джини, оказывается, занимала очень много места, кроме того, с нами жили ее спаниель Элмер, попугай Руфус, кот Карлайл, а одно время еще и рыбки. Когда жена ушла, на всех трех этажах разместилась библиотека, тысячи томов, с которыми я не могу расстаться. Не зря Джини обиженно называла наш дом книгохранилищем. Я купил его еще до женитьбы, когда цены были куда ниже, и с тех пор занимаюсь доведением его до ума, поскольку на момент покупки он, по риелторской терминологии, считался «убитым». Любовь к плотницкому делу передалась мне от отца, который мог построить или починить все, что угодно, и меня научил. Годами я ютился в какой-то одной части дома, а все остальное наскоками ремонтировал. Из-за работы с пациентами количество свободного времени в сутках сошло практически на нет, став одной из основных причин, по которым я пополнил собой ряды разведенных представителей прогрессивного человечества, имя коим легион.
Молодая женщина с девочкой стояли на тротуаре и слушали Лейни Баскович из агентства недвижимости «Хомер Риелторз». Лица женщины я разглядеть не мог, но фигура и осанка были выше всех похвал. Плотно остриженная головка с короткими темными волосами, стройная шея — все это я успел заметить даже издали. Она была укутана в длинное пальто, но обрисовывающаяся под тяжелой тканью грудь вдруг заставила меня представить ее себе голой, и я вздрогнул от внезапного возбуждения.
Затянувшееся сексуальное одиночество, вынуждавшее меня время от времени прибегать к вуайеристическим забавам кабельной порнушки, как-то особенно обострилось после отцовских похорон, поднимая внутри все нарастающую бурю, и этот посмертный всплеск либидо словно вновь превратил меня в разнюнившегося онанирующего недоросля, тощего, длинного, без малейших следов волосяного покрова на теле дрочилу, красу и гордость блумингфилдской средней школы.
Чтобы положить конец подобным фантазиям, я перевел глаза на девочку-тростиночку, облаченную в дутую фиолетовую куртку. Забравшись на невысокую каменную ограду, она стояла там на одной ножке, вытянув другую перед собой. Из-под куртки выбивалось что-то тюлевое, пенно-розовое, похожее на балетную пачку, а ниже шли плотные черные рейтузы с пузырями на коленках.
Но примечательнее всего были волосы, шапка мягких каштановых кудрей, ореолом окружавших маленькую детскую головку. Ее кожа казалась светлее, чем у матери, и если это все-таки были мать и дочь, то, очевидно, дочь, рожденная от белого отца. Внезапно девочка сиганула вниз с ограды, и у меня оборвалось сердце, но она легко опустилась на землю, чуть подпружинив коленками, ни дать ни взять фея Динь-Динь.
Я читал в надежде, что на страницах мелькнет хотя бы тень Лизы, но она не появлялась. Отец писал о тонкостях укладывания в поленницу «доброго корда»[4] дров, о том, как пахал на Белль и Мод, так звались их клячи, о борьбе с осотом и пыреем, этим проклятием полей, о крестьянских работах: бороновании, севе, прореживании всходов, жатве, сенокосе, молотьбе, заготовке силоса и ловле сусликов. Мальчишкой он не раз подряжался истреблять сусликов за плату и с высоты прожитых лет вспоминал об этой своей деятельности не без юмора, поэтому на одной из страниц мемуаров я прочел: «Тем, кого не интересуют ручные суслики или их ловля, лучше пропустить этот абзац и сразу переходить к следующему».
В любых воспоминаниях зияют пробелы. Само собой разумеется, что какие-то истории невозможно рассказать, не причиняя боли другим или себе, что в автобиографии всегда есть риск тенденциозности, неадекватного самопознания, подавленных реминисценций и откровенной лжи. Так что нечего удивляться, что загадочной Лизе, наложившей на нашего отца обет молчания, в его мемуарах места не нашлось. Я бы тоже многое стер из памяти без сожаления. Ларс Давидсен всегда отличался бескомпромиссной честностью и способностью глубоко и сильно чувствовать, но насчет его юных лет Инга была права. Мы многого не