Когда дело дошло до десерта и мы закончили долгий разговор про книгу, посвященную развитию теорий памяти с античных времен до наших дней, которую писал Бертон, мой сотрапезник внезапно спросил, как дела у моей сестры. Голос его чуть дрожал, и я вспомнил, что в ту пору, когда все мы были молоды, он совершенно потерял из-за Инги голову. Но из этого ничего не получилось, поскольку уже тогда Бернард Бертон был толстяком с красным лицом и утиной походкой, не пользовавшимся успехом у представительниц противоположного пола. Но главной его бедой была не внешность, а влажность. Даже морозным зимним днем Бертон выглядел так, словно только что вышел из парной. Над верхней губой постоянно выступали капли пота, лоб блестел, а на темных рубашках мокрые пятна под мышками становились еще заметнее. Он, бедолага, казалось, отсырел насквозь, не человек, а губка, тронь — брызнет, и единственным средством индивидуальной защиты ему служил зажатый в кулаке носовой платок. Я еще в бытность нашу студентами намекнул было, что гипергидроз, или усиленное потоотделение, вполне поддается лечению, однако Бертон отрезал, что весь арсенал находящихся в распоряжении человечества средств, гарантирующих нелетальный исход, им перепробован, но безрезультатно.
— Значит, такая у меня
В первый же год ординатуры Бертону пришлось поставить крест на карьере лечащего врача. Его трагический взор, бегущие по щекам реки пота, липкие ладони и вечно мокрый носовой платок мгновенно вызывали у всякого находящегося в сознании пациента чувство отторжения. И кроме всего прочего, изнурительное посвящение в профессию оказалось ему решительно не по нутру. Честно говоря, не было ни одного человека, которому бы оно было по нутру, но Бертон совсем скис. Все эти пейджеры, вибрирующие в любую минуту дня и ночи, экспресс-ЭКГ, бесконечные заборы крови, означавшие ковыряние в венах, артериях или позвоночниках у орущих младенцев или выживших из ума старцев, вкупе с хроническим недосыпанием совершенно его подкосили. В ответ на вопли пациента: «Изверг, садист, вы специально меня мучаете!» — его лицо искажала гримаса отчаяния. На этом лице не появлялось даже тени улыбки, когда Ахмед и Рассел, два наших штатных остряка, потешая публику, жонглировали бубликами, передразнивали какого-нибудь тяжелобольного или ерничали по поводу «прижмурившихся» или «склеивших ласты». Похоронный юмор. Бертону это было чуждо. Первый год интернатуры и мне дался нелегко. От усталости я еле ноги волочил, а по ночам мне снились взбухшие вены, которые вылезают из руки и вываливаются на пол, забрызгивая все вокруг кровью. Я хотел только одного: пережить это побыстрее и забыть. Я научился внутренне отгораживаться от чужого страдания, от рыданий, от запаха мочи и испражнений, от умирающих и умерших у меня на глазах. Я никогда не был на фронте, но понимал, что имел в виду отец, когда писал:
— Как Инга? Ничего Инга, — ответил я. — После смерти Макса ей, конечно, несладко пришлось, да и сейчас не все гладко, но она молодец, держится.
Бертон набрал полную грудь воздуха.
— В прошлый вторник я решил днем устроить себе обеденный перерыв и пошел в парк. У меня, разумеется, были с собой бутерброды. Ну и, как это бывает, я ее там увидел. Совершенно случайно. Она до сих пор замечательно выглядит. Изумительно, я бы сказал. Редкой красоты женщина.
Слушая, как он говорит, я вспомнил, что когда дело касалось чего-то личного, речь его всегда обрастала избыточными уточнениями.
Бертон утер лоб платком и продолжал:
— Я уже решился ее окликнуть, ведь она сидела совсем рядом, на соседней скамейке. Прошло столько лет после того ужина, нашего последнего ужина, пятого ноября восемьдесят первого года. Но в парке она была не одна, а с какой-то женщиной, и они о чем-то бурно разговаривали. Очень бурно. По счастью, я захватил с собой кое-что почитать. Я просматривал работу Шимамуры о памяти в аспекте функций переднего мозга из сборника, подготовленного центром Гаццаниги. Могу прислать, если тебе интересно.
Он посмотрел на меня и снова вернулся к Инге:
— Горячность, с которой они беседовали, невозможно было не заметить, это бросалось в глаза. Инга очень переживала.
Бертон промокнул лоб некогда белым носовым платком, который по ходу ужина приобретал неприятный глазу серый оттенок.
— Она пошла в мою сторону, но меня не заметила, поскольку была в совершеннейшем смятении, просто вне себя, ничего вокруг не видела.
Он замолчал и долго разглядывал содержимое своей тарелки.
— И тем же вечером я позвонил тебе.
— Все понятно, — сказал я.
Бертон сокрушенно покрутил головой:
— Неудобно как-то получилось… Хотя наши с Ингой отношения, во время которых я окончательно и бесповоротно дискредитировал себя в ее глазах, и закончились столь бесславно, я всегда очень высоко ценил твою сестру и продолжаю ценить, поэтому видеть ее в таком состоянии было для меня чрезвычайно огорчительно. Боюсь, что я подслушал кое-что, мне не предназначавшееся, а сообщить об этом мог только тебе. Больше некому.
— Ну, и?.. — вопросительно протянул я.
— Ну, и я, — повторил за мной Бертон, — честно говоря, не все понял. Речь шла о каких-то письмах. Это слово я слышал несколько раз. И о деньгах.
На последнем слове он понизил голос, так что в нем появилось что-то замогильное.
— Одним словом, я решил, что нужно снять камень с души и все тебе рассказать. Я хочу, чтобы ты был в курсе.
Я кивнул.
— А та, другая, как она выглядела? — спросил я, ожидая услышать описание журналистки из «Подноготной Готэм-сити».
— Невысокая, чрезвычайно миловидная, с длинными темными волосами. На мой взгляд, несколько суровая.
— Что-нибудь еще?
— Да. В конце Инга кричала ей: «Как вы могли? Как же вы могли сделать такое? Это же низость!»
Я старался говорить как ни в чем не бывало, пытаясь объяснить ему, что мне нужно самому встретиться с Ингой, что наверняка поводов для волнения нет, что она очень эмоциональный человек, поэтому не стоит истолковывать ее вспышку превратно, но вскоре понял, что на самом деле просто хочу успокоить Бертона, чьи вислые щеки колыхались от бившей его нервной дрожи.
Семь фотографий, которые следующим вечером ждали меня на пороге, предназначались не Миранде, а мне. Они были разложены рядком, и каждая для верности прикреплена к крыльцу скотчем. Наклонившись, чтобы поднять их, я тут же заметил на фотографиях себя. Они были сделаны в тот день, когда мы втроем пришли домой и нашли те самые полароидные снимки. Процесс обнаружения снимков запечатлен не был, только наша прогулка по Седьмой авеню и Гарфилд-плейс. От Эгги на фотографиях остался лишь призрачный белый силуэтик, остальное намеренно стерли. Пока я стоял на ступеньках, рассматривая изображения, мне послышалось что-то похожее на щелчок затвора камеры. Я оглянулся, но никого не увидел, лишь на противоположной стороне улицы медленно шли по тротуару мужчина и женщина. Держа портфель под мышкой, я повернул ключ в двери, неловко прижимая карточки локтем левой руки, и в этот момент где-то рядом снова негромко щелкнула камера. Я дернулся, но вокруг было пусто. Толкнув дверь, я вошел внутрь и захлопнул ее за собой.
В кухне я сел за стол и положил снимки перед собой, чувствуя, как паника мало-помалу уходит. Подозрительность способна превратить любой посторонний звук в источник параноидальных страхов, когда воображаешь, что тебя фотографируют исподтишка. Но кто сказал, что это непременно щелкнул затвор камеры? Бруклинский Парк Слоуп — место тихое, но не безмолвное. Годы житья в одиночестве приучили меня вслушиваться в какофонию звуков, вторгавшихся в мой мир извне: зычное урчание водопроводных труб, шипение батарей отопления, жужжание пил, пулеметные очереди электродрелей. Даже когда на соседних улицах было тихо, до меня все равно доносился отдаленный рев моторов на Манхэттене. По весне я ночи напролет слушал приглушенный гул голосов, наплывающий из задних двориков, визг, смех, выкрики и вопли, брызжущие с улиц, пять-шесть строчек рэпа, рвущихся из автомобиля, который проносится мимо,