Лорелея застыла, как от удара, и, выдержав паузу, ответила:
— Разумеется, теперь исполнение на мне, но все задумки и все руководство за тетей Лизой.
Память не сохранила ни прощального рукопожатия, ни самих слов прощания, так что их скорее всего не было. Мы прошли через веранду и, увязая в опавшей листве, добрались до машины. Наш белый взятый напрокат автомобильчик сиротливо ждал нас, припаркованный на неприглядной провинциальной улице. У меня даже сердце сжалось.
Некоторое время мы ехали молча. Я смотрел на черный асфальт дороги, на линии проводов впереди, на желтые и красные купы деревьев, вспыхивавшие то тут, то там и нарушавшие монотонность плоского ландшафта. Холодный воздух из открытого окна свистел мне в ухо.
— У меня как-то был пациент, — прервал я молчание, — который, до того как его госпитализировали, четыре года ни с кем не разговаривал. Привезли его отец и мачеха. Он, оказывается, бросился на нее в гараже с совковой лопатой. Первые несколько месяцев в ответ на мои слова либо кивал, либо качал головой, вот и все общение. Поскольку он все время молчал, я иногда читал ему вслух, чаще всего стихи. Хотя внешне он оставался совершенно безучастным, я чувствовал, что ему нравится. Анамнез его я представлял себе очень приблизительно. Со слов отца, у матери было «плохо с сердцем», она умерла, когда мистеру Б. было семь лет. Потом он рос, все было нормально, и вдруг в один прекрасный день замолчал. Я попробовал поговорить с ним о том, что произошло в гараже, реакции ноль. Мы работали с ним несколько недель, и я решил поднять эту тему еще раз. Он взял у меня со стола лист бумаги, ручку и написал: «Это был не я».
Инга несколько секунд не отвечала, потом кивнула.
— Похоже, что при этих родах Лиза и ребенка потеряла, и себя, словно вся вытекла из собственного тела. Она перестала чувствовать. Вообще.
Она посмотрела в окно, опять помолчала и, наконец, сказала:
— Ну ладно, предположим, это была тайна, страшная тайна, которую хранили долгие годы, но нам-то это ничего не объясняет. Про папу мы ничего не узнали.
— Ну да, кроме того, что он умел держать слово.
— Так это и раньше было известно, — отозвалась Инга.
— Да, — сказал я. — Это и раньше было известно.
Ночью я не мог заснуть. Измученный беспокойными путающимися мыслями, я несколько часов проворочался под стеганым одеялом в номере отеля «Андреус», потом оделся, спустился по лестнице, прошел через полутемный вестибюль, вышел на Дивижн-стрит, где стояла машина, и поехал на дедовскую ферму. Мне повезло, что ночь стояла лунная, иначе пришлось бы оставить включенными фары. Свернув с шоссе к старому дому, я спросил себя, чего же мне надо. Искать тут было нечего, разве что счастья? Дом стоял запертый, все предметы домашнего обихода, которые с течением времени попали в разряд старины или винтажа, из него давным-давно вывезли. Да и хулиганье местное тоже руку приложило, изрубив то немногое, что осталось от мебели, в щепья. Когда это произошло, бабушка еще была жива, они с моим дядей жили в Сент-Поле, и я помню злые слезы, с которыми она встретила это известие. Отец, пока хватало сил, приезжал, подстригал газон, подмазывал стены пустого дома, когда под облупившейся белой краской проступала серая древесина. Он заменил треснувшие стекла, снес навес, который держался на честном слове, и все в одиночку. Хоть он и говорил, что Фредрик тоже кое-что делает, все знали, что работы на ферме — исключительно его пунктик. Теперь я плачу какие-то смешные налоги и счета за минимальное техобслуживание, это ради отца, он был бы доволен. Разумеется, он надеялся на большее, думал, что плотницкие навыки, которые он мне привил, найдут приложение и пойдут на благо усадьбы. Я сел на крышку погреба. Впереди маячила колонка, за ней поля и далеко на горизонте — силуэт церкви. Я думал о неведомой могиле, о безымянной малютке и о странных тряпичных куклах. Разве неодушевленные объекты способны передать, что такое роды? Ощущение мокрой темной головки, сопротивляющейся твоим пальцам, которые придерживают ее, помогая выбираться из раскрытого влагалища, пока, наконец, не появится подборочек, потом поток крови и околоплодной жидкости, когда маленькое извивающееся тельце винтом скользит тебе в руки и крохотная грудная клетка вздымается, отчаянно стараясь сделать первый в жизни вздох, этот странный надсадный крик, наложение зажима на пуповину, ее пересечение, извлечение плаценты, студенистым месивом вываливающейся из припухших половых губ родильницы. Наверное, отец, фермерский сын, все это видел у домашней скотины и мгновенно понял, что в крохотном тельце у него в руках нет жизни, что это трупик. Значит, он зарыл послед в землю, а бездыханную малютку замотал в носовой платок. Ему и Лизе пришлось пойти ближе к лесу, чтобы похоронить девочку там, где могильный холмик не распашут и не разровняют.
Лиза, по ее собственным словам, ничего или почти ничего не чувствовала, значит, просто безучастно ковыляла следом и молчала, пока ей не вздумалось взять с отца обет молчания, и, поскольку вряд ли у кого-то из них была при себе Библия, клясться скорее всего пришлось ее именем.
— Мама умерла.
Потом мальчика заперли в комнате, и он просидел так несколько часов. Взрослые лгали ему о причинах смерти матери, хотя то, что сгубило миссис Б., вполне можно метафорически описать как «сердечную недостаточность». Как много немоты. Получается, что человек вынужден всю жизнь сохранять себя, подпирая и укрепляя старые стены своего дома, что-то подлатывая, что-то подкрашивая, воздвигая таким образом молчаливую крепость, куда и откуда никому нет ни входа, ни выхода. Я помню запухшие Сонины глаза.
А потом я вошел в дом. Дверь пристроенной летней кухни легко отворилась, и я оказался внутри. На полу валялась рухнувшая потолочная перекладина. Краска на стенах облупилась. Перед большой черной плитой стояли козлы для пилки дров. Я медленно повернулся влево и увидел, что в кресле рядом с раковиной сидит мой отец, но не старый, а молодой. Он был в темных очках, которые я помнил с детства. Подойдя ближе, я позвал:
— Папа, это ты?
Он начал говорить мне что-то о подстрочных примечаниях, но я все время терял нить, потому что голос отца звучал глухо, как из другой комнаты, хотя его гладкое, без морщин, лицо находилось настолько близко, что мне казалось, будто я рассматриваю его через увеличительное стекло. Кислородного баллона рядом не было, не было ни шрама на носу после онкологической операции, ни слухового аппарата, и левая нога гнулась. Но пока я стоял перед ним, он старел на глазах, и вскоре на месте молодого отца сидел старец. Темные очки сменились очками в металлической оправе, которые я видел во время своего последнего приезда, кожу изрезали глубокие морщины. На правом крыле носа, куда после удаления злокачественной опухоли ему пересадили кожу с головы, появилось синюшное пятно. Он улыбался.
— Но разве ты не умер?
— Конечно умер, — сказал он, наклоняясь вперед и беря мои руки в свои.
Я чувствовал прикосновение его длинных костлявых пальцев, сжимавших мои ладони все сильнее, и меня захлестывало такое счастье, что казалось, будто лопнет сердце. Его глаза светились прежней любовью, и он сказал: