весь вопрос в матках. Скажи-ка, дочка, нам, сколько у тебя там баб в штатном расписании?
– Четырнадцать, – еще не поняла, к чему он клонит, Нинти. – Восемь санитарок, две уборщицы, туалетчица, завхоз, две работницы пищеблока, одна на кормобазе…
– Ну вот и отлично, – прервал ее Ан. – Зарядим всем. А как родят, оценим результаты и поставим дело на широкую ногу. Анунначек с матками на звездолете хватает.
Богатое воображение сразу нарисовало ему радужную до головокружения перспективу – толпы, когорты, легионы рабов. Послушных исполнителей его воли. И соответственно, куги, кубабарра, весь этот зааб[222] – потоком, рекой, водопадом, океаном. Эх…
– Ну да, – сразу же развил его мысль Тот, – потом подумаем о сроках сокращения беременности, о хрональной коррекции, о стимуляторах развития. Чтобы матки доноров работали интенсивнее, с высоким КПД…
– Так вы что же, папо, хотите обрюхатить весь мой персонал? – Нинти наконец ухватила суть вопроса, и синие распутные глаза ее загорелись гневом. – За что, папа, за что? А кто работать будет? Я ведь и так обхожусь малой кровью. Без смотрителя болот и инспектора водоемов. Все сама, сама, в собственном соку…
Ну, сука, бля, дела. Вот только насквозь беременного коллектива ей не хватало. Для полного полового счастья, для полной половой гармонии. Не жизнь, такую мать, а облом конкретный.
– Помнишь, дочка, я тебе рассказывал про щипцы? – в корне задавил бунт на корабле Ан. – Ржавые, массивные, из теллурия, которыми плющат бабам клитор? А? Может, мне перейти от слов к делу? А то что- то ты нынче разговорилась, – и неожиданно он улыбнулся столь страшно, что у Нинти раньше срока начались регулы. – Или, может, тебя тоже лучше обрюхатить? Хочешь снова почувствовать себя матерью? Терпеливо выносить, а потом в мучениях родить ануннако-обезьяньего ублюдка? Во имя прогресса и всеобщего процветания? Что, не хочешь? Морально не готова? И вообще плохо переносишь беременность? Тогда закрой свой рот, сосредоточься и слушай старших. – Ан веско замолчал, хлебнул винца, и голос его сделался мечтателен: – Следующая неделя будет очень напряженной. Надо настроить оборудование, подготовить инструментарий, продумать все нюансы предстоящего процесса. Слушайся, дочь моя, во всем многоуважаемого Тота, ничему плохому он тебя не научит. И поговори по душам со своими бабами, скажи, что, если пойдут в отказ, я им всем лично матки выверну. Теми самыми знакомыми тебе щипцами. Они, дочь моя, универсального свойства. Ну все, иди работай, трудись. А уж обезьянами и спермой мы тебя обеспечим. Давай.
Он хмуро глянул вслед Нинти, дружески посмотрел на Тота и, вытащив из кармана гиперфон, с ухмылочкой позвонил Мочегону:
– Привет, брателло. Вопрос к тебе интимный, на засыпку – как ты относишься к обезьянам?
Неделю спустя
– Словом, ануннаки, в добрый путь, – бодро закруглился Ан, с пафосом вздохнул, посмотрел на аплодирующие массы и по-отечески махнул рукой: – Давай, братва, кончай по-быстрому. Я сказал.
Дело происходило на Земле, в Шуруппаке, на веранде главного павильонного корпуса Дома Шинти. Только что отзвучали речи, стихли одобрительные овации, и присутствующие подались воплощать инструкции в жизнь. Подались кто как. Четырнадцать красавцев ануннаков шли с ухмылочками, бодро, но не спеша, настраиваясь внутренне на предстоящее дело. Дурацкое, рукоблудное и совсем не хитрое. Зато жутко благородное. Дело кардинальнейшего улучшения несовершенной обезьяньей породы. А вот четырнадцать анунначек-донорш, жуть как напоминающих покойницу Эрешкигаль, шкандыбали мрачно, в расстройстве, хмурым своим видом как бы говоря: ну, сука, бля, попали мы. На легкотрудную работу, бля. За что забрал, начальник, отпусти.
Тернистый путь их пролегал в лабораторный корпус, где провидением им были уготованы койки, режим, гинекологические кресла и яйцеклетки обезьян, с тщанием облагороженные ануннакской спермой. Хотя нет, герои-производители еще только шли. Энки, Энлиль, Нинурта, Мочегон, Таммаз, Гибил и еще восемь красавцев с ними. Лица их были торжественны, походка величественна, мысли возвышенны. И не только мысли…
Спустя девять месяцев
Глава 11
Отечество встретило Бродова холодно – морозом, поземкой, квелой прапорщицей, сине пропечатавшей отметину в паспорте. Северная Пальмира оправдывала свое название.
– Долетел благополучно. Выхожу из аэропорта, – позвонил Бродов Рыжему. – Какой у тебя номер-то? Ладно, скоро буду.
Данила поднял воротник, поежился и залез в зеленоглазую «Волгу».
– В гостиницу «Россия».
– Как скажете. – Женщина-водитель отложила газету, быстро нацепила старомодные очки и уверенно, с не женской хваткой тронула машину с места. – В гостиницу так в гостиницу, в «Россию» так в «Россию». Вот чертова погода, не видно ни хрена.
Да, реалии не радовали – ветер, снег, спирали метели, белые ели, будто коллективом поседевшие. Антураж под стать настроению Бродова, наплевать, что угольно, антрацитово, похоронно по-черному. Кружилась снежная пыль, маячили огнями машины, смотрел по сторонам Данила, выкатывал на скулах желваки. Кажется, давно ли бродил он с Женькой здесь, по Московской стороне, а теперь вот все. Нет Женьки. Ушел. Прямо на небо. С концами. Навсегда…
Бродов даже не заметил, как доехал до «России», рассчитался с водительницей, вылез на мороз и открыл тяжелую гостиничную дверь. Путь его лежал через холл, к лифту, на второй этаж, в скромный двухкоечный номер Рыжего – тот прибыл в Питер не один, а в обществе Небабы.
– Привет, – крепко поручкался с ними Бродов, сел, с ходу начал разговоры о наболевшем. – Ну что, как там дела-то в плане похорон? Да и вообще…
Он сидел одетый, в «пропитке» и шапке, и не замечал этого – замерз. На душе у него было словно в Антарктиде, необыкновенно холодно и невыразимо пустынно. Убийственно белая, одного цвета со смертью скорбь.
– Не беспокойся, командир, все будет как надо. – Рыжий шмыгнул носом, пододвинул кресло, сел напротив. – Похороны завтра, на Южном кладбище. С Филей был сегодня разговор, он уже вовсю землю роет. – Он замолк, нахмурился, дернул кадыком, словно бы давая знать, что лимит хороших новостей исчерпан. – Мать Женьки в реанимации, в больнице на Костюшко. Сердце. Мы сегодня ходили туда, общались с эскулапами. Говорят, плоха. Бабки, однако, взяли. А вот у Клары нет матери. Никого у нее нет. Детдомовская сирота. – Он вздохнул, поднялся и разом улизнул от темы: – Пошли-ка, братцы, жрать. Что долго разговоры-то разговаривать. Выпьем, посидим, Женьку помянем. Пошли.
Ну да, живым нужно жить, а значит, есть и пить.
– А какой теперь Филя-то? – спросил Бродов уже в ресторане, когда все уселись за правильный, в углу, столик. – Экстерьер не поменял?
В свое время кликуха Филя приклеилась к Филатову за собачий прикус [223]. Да и вообще он здорово напоминал барбоса – какая-то кабысдоховая невзрачность, брыли, отрывистый, каким удобно подавать команды, лающий голос. Ну и фамилия, конечно, повлияла.
– Филя-то? – подал голос угрюмо молчавший Небаба. – Да все такой же, цепной, шелудивый. Отожрался, правда, хвост крючком держит и брехать меньше стал. А по сути не изменился. Шакал.
Филатова Семен Ильич не любил, потому как знал досконально – был у него командиром. Как там у