прошелся до окна и обратно. – Одних демобилизованных офицеров в Питере пятьдесят тысяч, затаились, только и ждут, чтобы взять революцию за горло, на штыках вернуть старую жизнь. Не выйдет!
С неожиданной яростью он ударил кулаком по столу, свирепо раздувая ноздри, сверкнул глазами.
– Хватит у вас сил сражаться на переднем крае борьбы? Не испугаетесь грязи и крови? Если что, с товарища Мазаева берите пример, муж ваш – кремень.
«Муж мой дерьмо». Чуть улыбнувшись, Геся молча выдержала взгляд, и Дзержинский, сразу успокоившись, уселся за стол, глубоко затянулся, погруженный в свои мысли.
В сердце его зашевелилась старая, змеей свернувшаяся обида. Все верно, грязь, скверна, кровь. В подвале пол не отмыть, ноги скользят. Трупов столько, что нет возможности хоронить, приходится спускать под лед. Побои, пытки, палачество. А во главе этого ада стоит он, Феликс Дзержинский, революционер с 1896 года, полжизни проведший по тюрьмам и только в феврале семнадцатого года вышедший из Бутырки! Его именем, именем польского шляхтича, москали пугают своих детей.
Увы, лучшего места в республике для него не нашлось, все ключевые должности заняли безродные выскочки, отсидевшиеся по заграницам и прикатившие под самый занавес, чтобы снять с молока все сливки. У них там в Совнаркоме кто сидит-то, пся крев? Троцкий – словоблудливый демагог, политикан с наклонностями уголовника, Ленин – крикливое ничтожество, не нюхавший параши воинствующий марксист, Дыбенко – хам, сиволапое быдло, немытая деревенщина, Коллонтай – песья девка, курва, штатная наймитка германских спецслужб, Свердлов – дешевый громила, местечковый бандит…
Заседают, пся крев, выпускают декреты, и все никак товарищу Дзержинскому забыть не могут, что в одиннадцатом году он возглавлял «жондовцев» – польских меньшевиков. Спасибо еще, Ленин оказался трусоват и, сразу заглотив наживку насчет «угрозы кровавой контрреволюции», согласился на создание ЧК. А то прозябал бы где-нибудь на периферии, на захолустных должностях, уж лучше так, палачом, по колено в крови.
И никому, ни одной живой душе не подавать виду, как тяжело на сердце, как страдает оно, ноет по ночам. Единственный сын, кровиночка, Ясик, неизлечимо болен слабоумием, Софья, жена, далеко, и отношения с ней натянуты. Нет ничего, кроме революции, кроме усталости, грязи и скверны. А все-таки, какие глаза у этой пани Мазаевой, сразу вспоминаешь о бедной Юлии – у нее был такой же взгляд, печальный, кристально честный и несгибаемо твердый. Словно у Езус Марии, заступницы нашей. С такими глазами и надо делать революцию.
– Ну, хорошо. – Опершись ладонями о стол, Дзержинский порывисто поднялся и, подметая шинелью пол, вышел на середину кабинета. – Если вас не страшат трудности, начинайте. Завтра же. Поработайте пока с комиссаром Зотовым, он у нас проверенный товарищ.
– Благодарствую, – Геся встала, изобразила признательность на лице, – за доверие.
– Желаю успехов. – Дзержинский крепко, по-мужски, пожал ей руку и, не мигая, уставился в глаза своим бешеным, иезуитским взглядом. – Теперь все зависит от вас. Никакой пощады. В первую очередь всю силу классовой ненависти обрушьте на своего брата, верните народу награбленные ценности. Полностью искорените в себе родственные чувства. Слова – ничто, главное – дела. До свидания.
Резко развернувшись на каблуках, он уселся за стол и, словно забыв о присутствии посторонних, принялся что-то стремительно писать.
– До свидания. – Геся бочком вышла из кабинета и, рывком распахнув шубу, плюхнулась на диван рядом с Мазелем. – Дай остыну, мокрая как мышь. И закурить дай, всю нервит.
– Ну, что говорит? – Шлема торопливо достал портсигар, ловко вытянул папиросу и, не дав курантам пропищать «Боже, царя храни», быстро захлопнул крышку. – Как он?
– На дело толкает. – Прикурив, Геся жадно затянулась, далеко выпустила дым из ноздрей. – Желает видеть моего братца в гробу и белых тапках, добровольно сдавшим всю награбленное трудовому народу.
От духоты, волнения и табачного дыма в горле у нее пересохло. Ткнув окурок в жестянку, служившую пепельницей, она поднялась и стала застегивать шубу.
– Нутро завяло, двинули домой, самовар поставим.
– Что за вопрос! – Шлема взял ее под локоток, открыв дверь, вывел в коридор. – И самоварчик поставим, и другой какой прибор…
А уже в машине он вдруг стал серьезен и тихо, будто про себя, произнес:
– Так, выходит, Зотов братца твоего все еще не расколол? Как-то это странно, он и не таким зубрам рога отшибал, сами на блюдечке валюту приносили. Странно, очень странно.
За время работы в ЧК бдительность Шлемы Мазеля достигла небывалых высот.
II
Поднялся Граевский от грохота разрывов. Еще ничего не понимая, действуя по фронтовой привычке, он быстро натянул штаны, сунул в сапоги босые ноги и, нырнув, не застегивая, в гимнастерку, растолкал сладко спавшую дивчину:
– Подымайся, живо.
За окнами уже рассвело, в щель между шторами сочился свет пасмурного зимнего утра. Снова бабахнуло, теперь совсем близко, отель «Пассаж» вздрогнул, и в комнату вместе с выбитыми стеклами ворвался морозный воздух.
– Ой, лишечко! – Еще толком не проснувшаяся, как была, в неглиже, барышня сдуру полезла под кровать.
– Куда! Одевайся!
Дивчина кое-как влезла в платье. Чулки и пояс – в одну руку, туфли в другую, и с криком: «Ратуйте, люди!» молнией метнулась вон из номера.
– Так-то лучше. – Не сдержав ухмылки, Граевский надел шинель, захватил вещмешок и выскочил следом. В коридоре он очутился одновременно с Паршиным, тот был сосредоточен, одет не по форме и нежно поддерживал за плечи отчаянно зевавшую гимназистку. Чуть позже появился Страшила, мрачный, недовольный, видимо, потревоженный в самый неподходящий момент. К его мощному торсу жалась хозяйка заведения, взлохмаченная, поблекшая, с тревожным блеском в глазах. Ночь любви состарила ее, с безжалостностью палача обнажила морщины начинающей увядать женщины.
В коридоре тем временем уже вовсю хлопали двери, из номеров вылетали разбуженные постояльцы, какие-то хмурые личности, полуголые девицы. Крики, суета, женский визг. Откуда-то вынырнул вчерашний Хайм, ошалевший, с выпученными глазами:
– Кулой гэвэл! – Голова его мелко тряслась, посеревшее лицо походило на печеное яблоко. – Что они делают, что делают они! Этого же даже Содома не делала с Гоморрой!
С пояса его штанов скорбно свисали старые, донельзя засаленные подтяжки.
Канонада между тем усилилась, стреляли побатарейно, фугасным огнем. От близкого разрыва потолок в коридоре пошел трещинами, посыпалась штукатурка и на разбитых стеклах заиграли отсветы пламени – напротив, через улицу, загорелась керосиновая лавка.
– Едрена мать! – Хозяйка заведения перекрестилась, повисла у Страшилы на руке. – Это ж конец света! Геенна огненная!
– Судя по всему, это шестидюймовка, мадам. – Граевский сочувственно глянул на Страшилу, усмехнулся. – Будет очень нехорошо, если очередной снаряд угодит нам на головы. Может, продолжим разговор в подвале?
– Зачем в подвале? Для чего в подвале? – Отчаянно жестикулируя, Хайм придвинулся к хозяйке заведения, выпученные глаза его бешено вращались. – Мадам Полина, вы все ж таки не забывайте, там же винный припас, закрома… Эта ж публика живо приделает этому всему длинные ноги.
Но тут громыхнуло совсем рядом, да так, что здание гостиницы заходило ходуном, и вопрос решился сам собой – Хайм первым бросился на кухню, откуда по узкой каменной лестнице можно было спуститься в подвал. Постояльцы, веселые барышни, офицеры устремились следом за ним, а на улицах древнего Киева рушились дома, огромными кострами полыхали пожары, рвались снаряды на Крещатике и в Лавре. Это