зги.
«Ну и каша». Поднявшись в башню, Кузьмицкий приоткрыл блиндированный люк, сразу же зажмурился от бьющего в глаза снега, отвернул лицо, сплюнул и, громыхая железом, слетел вниз по лесенке.
– Малый ход!
Тише едешь, дальше будет. Что там впереди, за белым мельтешеньем холодного конфетти, один Бог знает. В лучах прожекторов один лишь только снег, снег, снег…
Верст через пять со стороны Ново-Дмитриевской донесся гул артиллерийского обстрела, били, судя по звуку, из шестидюймовок, затем к нему прибавилось таканье пулеметов, резкая, будто рвали коленкор, винтовочная стрельба пачками. Стало ясно, что впереди идет бой, страшный грохот его не могли уже заглушить ни истошный вой ветра, ни толстые блиндированные стены, да только не разобрать, где свои, где чужие. Что же происходит там, за молочно-белой клубящейся стеной?
А происходило вот что. Добровольческая армия с боем прорывалась к Ново-Дмитриевской, люди шли по колено в воде, телеги и пушки увязали по ступицу. По наступающим цепям била артиллерия из Григорьевской, от орудийной стрельбы гудело все вокруг, земля ходила ходуном от разрывов, шестидюймовые гранаты вздымали в небо фонтаны снега и жидкой грязи.
Быстро холодало, ветер сек лица ледяной крупой. Ноги проваливались сквозь снежную корку, глубоко уходили в липкую грязь, сапоги, чавкая, с трудом выворачивались из глины. Непогода пробирала до костей, выдувала из шинелей последние остатки тепла. На людях замерзала одежда, покрывалась ледяной коростой, в стылой слякоти коченели ноги, но, несмотря ни на что, добровольцы шли вперед – до хруста сжимая зубы, отлично понимая, что обратного пути нет.
Первым у Ново-Дмитриевской оказался офицерский полк, и его командир генерал Марков сказал:
– Вот что, ребята. В такую ночь без крыши мы все тут передохнем в поле. Идем в станицу.
И полк бросился в штыки. Боевые офицеры, не верящие ни в Бога, ни в черта, мигом опрокинули линию обороны и в рукопашной схватке практически уничтожили красноармейский Варнавский полк. Это было избиение деморализованной солдатской массы хорошо обученным и сплоченным офицерским составом – воюют не числом, а уменьем.
Когда в Ново-Дмитриевскую прибыл Корнилов со штабом, все уже было кончено, победители устраивались на ночлег. Кое-где полыхали пожары, пахло кизяком, порохом и бойней – истоптанное снежно-грязное месиво было сплошь в кровавых разводах, из разбитых окон станичного правления, где раньше размещался ревком, выходил клубами черный дым – доброармейцы угостили комиссаров из трехдюймового орудия в упор. На улицах повсюду валялись трупы, пленных в этом бою никто не брал.
А большевистские командиры все продолжали совершать ошибки. Уже после того, как погиб красноармейский Варнавский, ему на помощь послали второй Кавказский полк и сводный отряд матросов, которые на ночь глядя прошли десять верст по сплошным болотам, потеряли до двух рот утонувшими и замерзшими и сумели лишь захватить несколько повозок с ранеными доброармейцами.
Бронепоезд между тем протащился еще с пару верст и встал на возвышенности: дальше ехать было опасно – взорвут белые пути, и все, капкан, амба. Шум боя постепенно стихал, потихоньку сходил на нет, еще немного постреляли из винтовок, вразнобой, и наступила тишина, только ветер по-прежнему завывал в степи да стучала по крыше ледяная шрапнель.
– Ну, что будем делать? – Зевнув, Кузьмицкий вытащил кисет, закурил, повернулся к Шитову, с важным видом подкручивавшему усы. – А, комиссар?
Спросил равнодушно, так, для порядка – ему было все равно. Хотелось поскорей уйти к себе и заснуть, в тяжелой голове вертелись одни и те же дурацкие строчки из песни: «В Красной армии штыки чай найдутся, без тебя большевики обойдутся…»
– А что тут долго думать. – Шитов встал, сладко потянувшись, сунул большие пальцы за ремень, спустив его на самые бедра. – За бортом хоть глаз выколи. Вдарить пару раз из главного калибра да ленту извести для очистки революционной совести. Верно, братишечка? – Он подмигнул Сяве, и губы его искривила пьяная шальная ухмылка: – Слышал команду? Прицел сто десять, трубка девяносто! К чертям! И свистни на камбуз насчет пожрать.
Громовыми голосами рявкнули орудия, шестидюймовые дьяволы, начиненные шрапнелью, вылетели из стволов и с пронзительным ревом унеслись куда-то – в белый свет, как в копеечку. Открылись замки, выбрасывая гильзы, и в броневагоне запахло как в аду – углем и серой, подгоревшим салом и смертоносным жаром раскаленного металла. А снаружи все бушевала и бушевала распоясавшаяся метель…
Утром налетел теплый южный ветер. Он разметал снеговые тучи, на прояснившемся небе появилось по-весеннему ласковое солнышко, осветив грязно-белую степь, длинный буерак, излучисто вьющийся по близкому холму, неровная хребтина которого лохматилась бурьяном и сухим татарником. Дальше шел молодой дубовый лес, за ним проглядывали из-под снега желтые деляны жнивья, бежали ручейки по колеям оттаявшего шляха, и за пирамидальными, еще голыми тополями начиналась станица Ново- Дмитриевская.
В трофейный цейсовский бинокль Кузьмицкий видел купол церкви, унылые дымы пожарищ, блеск маленького озерца в зарослях краснотала. Станица казалась опустевшей, движения не наблюдалось – видимо, враг еще спал. Зато по раскисшему шляху вдоль путей все шли и шли измотанные роты, тащились, застревая в колее, четырехколки с ранеными, за ними, шатаясь от усталости, брели измученные сестры милосердия – свободных мест в повозках не было.
Озлобленные люди катали желваки на скулах, ужасно матерясь, скользили по грязи, и не радовало их ни ласковое солнышко, ни мартовские ручьи, ни изумрудные полоски зеленей, проглядывающих из-под талого снега. Это возвращались в Афипскую второй Казачий полк и сводный отряд матросов – поредевшие, растерявшие кураж, несолоно хлебавшие.
– Да, дали кадеты прикурить. – Шитов цикнул зубом, оторвавшись от смотровой щели, повернулся к Кузьмицкому: – Давай, Антоша, подымать пары и с якоря сниматься. Пока не поздно.
Похоже, он совсем не собирался приносить свою молодую жизнь на алтарь пролетарской революции.
– Да, пожалуй. – Кузьмицкий кивнул, вытащил затычку из переговорной, на манер судовой, трубы. – Эй, в машине, подымайте-ка пары.
В это время в броню снаружи постучали, судя по звуку, чем-то металлическим – нагло, напористо, по- хозяйски. Принесло кого-то с утра пораньше.
– Я те постучу! Я тебе так по башке постучу! – Сява перестал ковырять в носу, встал и, с натугой приоткрыв блиндированную дверцу, просунулся в щель: – Ты чего, братишка? Говори чаще!
На подножке стоял огромного роста матрос в рваном бушлате, голова его была замотала окровавленным бинтом, на саженном плече висела кобура маузера.
– Да ты никак, браток, тоже из соленых? – Он оценивающе посмотрел на Сяву, и взгляд его бешеных глаз на мгновение смягчился, что-то человеческое промелькнуло в них. – Распахни-ка мне ход, разговор есть.
– Весь просолел, сто лет в могиле пролежу, не сгнию. – Сява самодовольно усмехнулся и до упора сдвинул бронированную дверь. – Давай, сыпь скорее.
Военмор поднялся. Это был комиссар сводного матросского отряда товарищ Дзюба, человек отчаянный, страшной силы и свирепости. Говорили, что сам Автономов хотел пустить его в расход за своеволие и невыполнение приказа, однако же простил – за верность делу революции, беспощадность к врагам и отвагу в бою.
– А, военспец, из белых. – Смерив Кузьмицкого взглядом, Дзюба нехорошо оскалился, сплюнул презрительно, прямо на пол и вразвалочку, цокая подковками, подошел к Шитову: – А вот ты, братец, я вижу, свой, смоленый. Выгребай-ка на воздуха, побалакать треба.
Его лицо, обтянутое до костей, с лихорадочным румянцем на скулах, пребывало в постоянном движении, левый глаз судорожно подергивался, щека была перекошена, видимо, вследствие ранения. Смотреть на него было неприятно.
«Больной человек». Отвернувшись, Кузьмицкий закурил и, едва комиссары вышли, отправился к себе в пульман.
Он не торопясь развел мыло, дважды прошелся золингеном по худым щекам, умывшись, сходил за кипятком и только-только собрался пить чай, как бронепоезд тронулся – без команды, самовольно. Пошел,