орудия, восьмидюймовые дьяволы с воем устремились к берегу, тучами осколков разорвались на Большом Фонтане. Еще залп, еще… Французы ограничились лишь огневой поддержкой, предоставив занимать город шестистам русским добровольцам под началом генерала Гришина-Алмазова. Сутки шли ожесточенные уличные бои, и хваленые петлюровские войска – галичане в синих жупанах, в смушковых, лихо заломленных шапках, гайдамаки в мятых папахах, с зелеными, золотыми и красными шлыками, сечевые стрельцы под развернутым «жовто-блакитным» стягом – с позором бежали из города. Их было не менее пяти тысяч.
На следующий день в Одессу вступили французские войска – не гвардия, отнюдь, части пятьдесят шестой пехотной дивизии. Печально известной, из состава Солоникской армии, куда сливали отбросы – уголовников, штрафников, социалистов и прочий сброд. И командир был под стать – ле женераль Бориус, серый солдафон, тупой, ограниченный и скучный, напрочь лишенный чувства юмора и здравого смысла.
То ли дело генерал Гришин-Алмазов, назначенный губернатором Одессы! Романтик, авантюрист, искатель приключений, он добровольцем отправился на фронт и дослужился до полковника, начав рядовым. Руководил белогвардейским восстанием в Омске, громил красных в Сибири. В прошлом артист, он был обаятелен и смел, прекрасно разбирался в людях и не боялся ничего на этом свете. Первое, что он сделал, это ознакомил союзников с докладной запиской о необходимости дальнейшего продвижения по линии Тирасполь – Херсон для оборудования жизнеспособного, глубоко эшелонированного плацдарма. Только зря старался, ничего этого не было сделано, французы носа не высовывали из Одессы. А зачем? И так хорошо – buvons, chantons et aimons[1].
Между тем армия Петлюры таяла, вырождалась в неуправляемую, анархически настроенную вольницу. К бису на рога закон, национальную независимость и директорию с ее указами. Куда как лучше переметнуться к красным и еще раз попробовать на штык недорезанную буржуазию. Многие так и делали. В начале девятнадцатого к товарищам примкнул атаман Григорьев, бывший штабс-капитан царской армии, народный вожак, стоящий во главе двадцатитысячной банды. Плюнул и на присягу, и на обещания до смерти громить москалей и комиссаров, влился со своим отребьем в состав второй Украинской дивизии, отдельной бригадой вошел.
Директория в долгу не осталась, выпустила воззвание, предостерегающее население от «секретных химических лучей», которые якобы будут пущены в ход против красных. Мол, узнают те от своих шпионов о таинственном чудо-оружии и наложат в штаны, остановят наступление.
Не наложили. В январе большевики заняли Чернигов и Харьков, в конце февраля Щорс вошел в Киев – кошмар на Украине начался. Трагедия ее крупных городов развивалась по одному и тому же хорошо продуманному сценарию. Вначале входила Красная армия, спокойно, по-хозяйски, без суеты. Это были уже не прежние анархические банды начала восемнадцатого – действовала дисциплина, мародеров расстреливали на месте. Не было ни эксов, ни погромов, ни самочинных ликвидаций, никому теперь не разрешалось выхватывать куски из общего революционного котла.
После свистопляски и бардака предыдущих правительств граждане облегченно вздыхали, нахвалиться не могли на новую власть – спасибо, дорогие товарищи, ну наконец-то порядок! Только рано радовались – следом за Красной армией приезжала совадминистрация. И вместо прежних беспорядочных эксов начинались системные повальные обыски с реквизициями и изъятиями ценностей. А потом приезжала ЧК. И вместо прошлых случайных убийств начинались планомерные чистки с хорошо организованными массовыми расстрелами.
Лавки, магазины, рынки, при других правительствах полные товаров, моментально пустели. Напечатав хлебные карточки, товарищи прикрывали торговлю, выставляли вокруг городов заградотряды, расстреливали на месте лоточников и оптовиков. В считанные дни продукты исчезали. Начинался голод. А потом как саранча наезжали всевозможные большевистские учреждения, раздутые до немыслимых размеров, занимали дом за домом, улицу за улицей, уплотняя и выселяя жильцов.
Советский бюрократический хаос быстро парализовывал всю хозяйственную сферу, экономическая жизнь превращалась в жуткий, основанный на классовой доктрине военный коммунизм. И начинал действовать ленинский принцип: кто не работает на революцию, тот не ест.
А в Одессе тем временем прохлаждались войска Антанты, две французские и две греческие дивизии, полнокровные, кадровые, хорошо вооруженные. Двинься они на север – о каком нашествии большевиков могла бы идти речь? Но… приказа не было. В Версале Верховный Совет государств победителей все еще решал, вмешиваться ли в русские дела, и если да, то каким образом. Нужно ли помогать союзнице России, вынесшей на своих плечах основное военное бремя? Может, это не ее солдаты, срываясь с обледенелых скал и прокладывая туннели в снегу, брали штурмом твердыню Эрзерума? Не русские мужики распевали строем «Наши жены – пушки заряжены» на улицах Марселя и Парижа и за четыреста шагов поднимались в штыки, спасая благороднейшую галльскую нацию, а с нею и всю европейскую культуру?
Эх, союзники, союзники, братья французы! Что, забыли, как клялись в вечной дружбе, затягивали «Боже, царя храни», кричали в мегафоны с бортов дредноутов: «Vive la marine russe!»[1] Коротка оказалась у вас память, видно, напрочь отшибло метровыми, в центнер с гаком, снарядами «Большой Берты»[2].
II
Первым, кого Граевский встретил на привокзальной площади, был пьяный до неприличия пехотинец зуав[3]. Веселый людоед в феске набекрень держался за плечо дешевой шлюшки, глазел по сторонам и белозубо скалился улыбкой идиота. Нос его то ли от выпитого, то ли от свежести утра цветом напоминал невызревший баклажан. На красных штанах зуава белели подозрительные пятна, наводящие на мысль о любви в положении стоя.
«А вот и союзнички, железный авангард». Сплюнув, Граевский закурил, без интереса огляделся и приступил к привычной уже процедуре обосновывания на новом месте – нанял лихача, проехался по магазинам и покатил в лучшую одесскую гостиницу «Лондонская».
Больше всего на свете ему хотелось сейчас вытянуться в ванне, плотно позавтракать и приложить голову к подушке – последние трое суток он провел в вагонном тамбуре в компании вшивых, озлобленных людей. Пролетка на резиновом ходу шла неслышно, гнедая звонко, размеренно, как метроном, считала булыжники, и Граевский, задремав, даже не заметил, как очутился у подъезда «Лондонской». Однако свободных мест не оказалось.
– Рад бы услужить, господин хороший, но – полным полна коробочка. – Управляющий, тощий проныра с внешностью хорька, жадно глянул на двадцатифунтовую бумажку, проглотил слюну, нехотя отвел глаза. – Вавилонское столпотворение-с. Попробуйте в «Бристоле», здесь недалеко.
Хитрое лицо его выразило безудержную скорбь, видимо, свободных мест и в самом деле не было.
– Ладно, «Бристоль» так «Бристоль». – Граевский был зверски голоден и совсем не тщеславен.
Сняв за взятку двухкомнатный люкс, он велел прислуге приготовить ванну, сбросил липнущее к телу белье и со звериным наслаждением окунулся в пузырящуюся, пахнущую миндалем воду. Вымылся до покраснения кожи, заказал в номер водки, ветчины, паштетов и икры, наелся до отвала и вытянулся на крахмальных простынях. Кто это сказал, что вредно спать на полный желудок? Потрястись бы ему денек- другой с подведенным брюхом на вагонных сцепках.
Проснулся Граевский на следующий день после полудня в прекрасном настроении и с большим желанием подкрепиться. Быстро привел себя в порядок, основательно то ли поздно позавтракал, то ли рано пообедал и сытый, умиротворенный, в английском пальто и котиковой шапке неспешно двинулся на променад.
Ржавое зимнее солнце не грело, каштаны без листвы казались обгоревшими скелетами, ветер с моря носил по мостовой обрывки прокламаций, газет и прочую бумажную мишуру. И всюду столь знакомые Граевскому постреволюционные типажи: громогласные помещики-идеалисты, называющие войну заварухой и пребывающие, несмотря ни на что, в плену розовых иллюзий; верткие, иссиня-бритые дельцы в шевиотовых костюмах и тяжелых, на чернобурках, шубах; отставные генералы, любители покушать, полнокровные, знающие абсолютно все, отличающиеся здоровьем и солдафонской тупостью; бойкие, неунывающие журналисты, ужами пробирающиеся сквозь толпу; страшные, мертвоглазые люди в галифе, привыкшие хвататься за наган по любому поводу. Растерянные женщины в заштопанных чулках с одной