в притоне с одесским уркачом Степаном Акимовым. Пили неспешно, обстоятельно закусывали, разговаривали за жизнь, испытывая друг к друг едкую симпатию. Два матерых волка-одиночки, которым нечего делить. Время летело незаметно – весело гудел бардак, в дымном мареве сновали тени, подходили, подрагивая прелестями, раскрашенные лярвы, зазывно лыбились, дышали перегаром:

– Не кисни, миленький, на морде бифсы фалуй[1].

А в пустых глазах – скука, меркантильный расчет и тщательно скрываемое брезгливое презрение. Те еще девушки.

– Ишь ты, невидя вечор хитнулся[2], – ткнув окурок в пепельницу, Акимов глянул на часы, вылил в стаканы остатки дымки и поставил под ноги порожнюю бутылку. – Давай по стремянной[3], на дорожку.

Хмель как будто не брал его, никто бы не подумал, что он ополовинил староштофную бутылку[4] крепчайшего первача. Чокнулись, выпили, поднялись и, не прощаясь ни с кем, вышли на свежий воздух.

– Ты, Никита, где стоишь-то? – Акимов поддержал Граевского, подобрал с земли его многострадальную шапку. – А то, может, у меня заночуешь, на хавире места хватит.

Он залихватски чиркнул спичкой, уверенно поднес ее к лицу, но так и не прикурил, не попал папиросой в огонек. Выпито все же было сильно.

– Отель «Бристоль», двадцатый нумер. – Глуповато рассмеявшись, Граевский топнул, чтобы мостовую не штормило, резко качнулся, выкинул невиданное коленце, но все-таки удержался на ногах. От убийственного буздыгана[1], от забористой дымки у него шла кругом голова, в глазах мельтешили светящиеся пятна. Акимов вывел его на привокзальную улочку, встал под фонарем:

– Эй, ездовой!

Он погрузил Граевского в пролетку и сказал на прощание сердечно, со сдерживаемым волнением в голосе:

– Дюже рад я тебе, товарищ. Будет в чем нужда, знаешь, где меня искать, спросишь Степу Казака.

Возница сразу же перекрестился, как-то погрузнел, скукожился на козлах и, когда приехали, денег с седока не взял, с почтением ссадил у подъезда гостиницы:

– Приятственно почивать, ваше степенство.

Однако выспаться спокойно Граевскому не дали. Утром чуть свет пожаловал Ухтомский, в прекрасном настроении, сияющий. Усы его воинственно топорщились и благоухали фиксатуаром «Шик паризьен», лаковые сапоги скрипели, шпоры вызванивали марш «Умрем в бою за веру, конногвардейцы!».

– Что, брат, дали в морду? Пирамидально? – Он участливо подмигнул, неизвестно чему обрадовавшись, заржал и, плюхнувшись в кресло, с шипением нацедил сельтерской. – Не беда, башка не жопа, на ней не сидеть. Слышал новость? Мадам Холодная теперь совсем холодная! Какой каламбурец! Застрелиться! Ну да, натурально сыграла в ящик. Не интересно посмотреть?

Еще как интересно. Даже после бессонной ночи, со встряхиванием мозгов, лавиной впечатлений и обильными возлияниями.

– Граф, я тебя когда-нибудь придушу. – Граевский с усилием поднялся и, зевая, пошлепал в туалетную комнату. – Будь другом, расстарайся осетрины, да хрену побольше. И корнишонов закажи, в рассоле.

В голове у него шумело, во рту будто эскадрон ночевал, хотелось чего-нибудь покислей, поперчистей, а после опять на боковую. Нет, право, искусство, конечно, требует жертв, но чтобы вот так, с утра пораньше, с похмелья…

– Все рассолы потом, труба зовет. – С улыбочкой граф открыл французское иллюстрированное чтиво, выбрал статейку позабористее, подымающую на пух и перья некую малютку Мими из парижского мюзик- холла «Олимпия». Пока Граевский брился, чистил зубы и отмокал под душем, он узнал, что раньше актрисулька трудилась в цирке, а теперь не носит лифчиков, подмывается по шесть раз на дню и меняет любовников каждую неделю, дабы всегда быть в форме.

Панегирик сопровождала полудюжина фотографий: мадемуазель Мими в дезабилье – на велосипеде, на стуле, на корточках, на пони, на коленях Виктора Кастера[1], она же во всем великолепии своей красоты – брильянты, чулочки, подвязки, медные, как у валькирии, чашки, закрывающие груди, пучки снежно-белых эспри[1] на химически завитых волосах – на сцене мюзик-холла «Олимпия». Статейка называлась без лишней скромности: «Об этих ножках мечтают все мужчины».

– Лично я пас. – Скрупулезно изучив фотографии, граф пренебрежительно фыркнул, выпятил нижнюю губу и отшвырнул журнал прочь. – О такие коленки можно порезаться. Нос – бушпритом, корма сидит низко, сама плоскодонка, а ноги, как борта у баркаса. Увольте. – В чем в чем, а уж в морском деле и женских прелестях Ухтомский понимал. Не одну сотню барышень прокатил на своем шверботе по просторам Финского залива. Кого с креном, кого с дифферентом, кого на ровном киле. Как дама скажет.

Между тем из туалетной комнаты появился Граевский, не так чтобы как огурчик, но заметно посвежевший. После водных процедур к нему вернулось чувство юмора, ровное настроение и способность здраво рассуждать.

– Миль пардон. – Он не спеша оделся, вздохнув о корнишонах, закурил и обернулся к Ухтомскому: – Я готов, поехали.

Спустились вниз. У подъезда глянцево сверкал вороненый «паккард», за рулем, развалясь и небрежно покуривая, насвистывал попурри из оперетки «Это так любят делать все вдовы» ротмистр Качалов. Его изуродованная физиономия выражала торжество и безмерную веселость, частенько наблюдаемую у идиотов. Чувствовалось, что в душе у него трубят фанфары.

– Бонжур, мон шер ами. – Он дружески кивнул Граевскому, со скрежетом воткнул рычаг и мягко тронул машину с места, ни слова не сказал по поводу фингала, лилово расплывающегося у пассажира в пол-лица, вздохнул тактично и отвел глаза – случается. За одного подбитого двух небитых дают.

«Паккард», шелестя покрышками, весело катился по одесским улицам, плавно покачивался на могучих рессорах, оглушал прохожих ядовитым чадно-сизым выхлопом. Однако сколько ни ревел мощный шестицилиндровый двигатель, как ни давил на газ ротмистр Качалов, на кладбище приехали с опозданием – цинковый гроб с телом кинодивы уже был установлен в склепе, вокруг шумела, волновалась многотысячная толпа. Ни проехать ни пройти.

Штормящее людское море окуталось унынием и скорбью, слышались стоны, плач и досужие пересуды вполголоса:

– А говорят, ее того, Гришин-Алмазов задушил. Да-с, в припадке ревности. Я сам видел, лежит в гробу вся синяя, накрасили ее, словно куклу.

– Несете, господин хороший, чушь. Это самая что ни на есть настоящая внематочная беременность. Генерал д'Ансельм постарался.

– Ах, бросьте, Верочка задохлась от запаха белых лилий, которые ей преподнес французский консул Энно. Ну, тот, что женат на Софе Розенблюм, с Пересыпи.

– Вы не знаете, Лева, зачем весь этот геморрой с «испанкой»? Вся одесская испанка уже вышла полгода назад! Пусть купят петуха на Привозе и пудрят мозги ему!

– Так вот, батенька, у лечившего актриску профессора Усова неизвестные похитили дочь и тем самым вынудили его фальсифицировать историю болезни. Премерзкая история, очень дурно пахнет. Утешает лишь то, что рано или поздно все тайное становится явным.

– Ах, князь, поверьте моему предчувствию, мы-то с вами до этого не доживем.

– Народу – застрелиться! Покойная имеет бешеный успех! – Ухтомский опустил стекло, важно закурив, со значением глянул на Качалова, и оба раскатились хохотом, дружным, торжествующим, до слез. Так смеются триумфаторы над трупами поверженных врагов.

– Граф, у тебя истерика. – Зевнув, Граевский оторвался от созерцания толпы, зябко, как спросонья, шевельнул плечами. – Какого черта ты меня сюда привез? Могил я не видел?

Он уже понял, что поглазеть на звезду в гробу и в белых тапках, увы, не удастся, и испытывал жгучее разочарование. Мысль, едва ли не единственная в голове, – об осетрине под хреном – вызывала бурчание в животе, обильное слюнотечение и отчаянное желание вернуться в гостиницу.

Ну, не каналья ли граф! Притащил с утра пораньше на погост и радуется неизвестно чему. Совсем не смешно!

– А что, друзья, не помянуть ли нам покойную? – Ухтомский наконец перестал смеяться и заговорщицки подмигнул Граевскому: – Никита, ты как насчет осетрины под хреном и молодых корнишончиков?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату