на сапоги». Нескончаемой вереницей шли калеки, слепцы, юродивые, блаженные, уродливые.
Фельдмаршал Неваляев со товарищи тоже на месте не стоял, работал споро, с огоньком. Обобрав купечество на Суровской линии, он живо повернул на Суконную,[318] пролетел по ней очистительным вихрем, зарулил было на Зеркальную,[319] но развернуться не успел – настало время обеда. Купечество, оторвавшись от шашек, дружно подалось домой – угощаться чем Бог послал и предаваться фиесте, основательной, трехчасовой, по обычаю предков.[320] Закрылись лавки, торговля замерла, оборотистый Меркурий взял тайм-аут.
– Черт, – расстроился фельдмаршал, – сегодня, видно, в Апраксин уже не успеем. Про Москательные ряды[321] я уж и не говорю. – И он оценивающе посмотрел на Бобруйского и Петрищева, изнывающих под тяжестью монеты. – Ох, мало собрали, ох, мало…
Чтобы выправить настрой и хоть как-то утешиться, двинули в трактир, что располагался внутри Гостиного, не слабо пообедали, естественно, на халяву, и Неваляев несколько подобрел.
– У нас, господа, есть часа три свободного времени, и провести их следует не как-нибудь, а с толком. Ну что, по бабам? – И, конкретизируя свою мысль, он посмотрел на Бурова. – Тут недалеко от Думы есть замечательный дом. Девицы на редкость блудливы, натасканы в любви, могут даже «реверанс».
При этом он мигнул, похотливо хмыкнул и сделал всем понятный жест, виконт же с графом сладостно оскалились, став похожими сразу же на мартовских котов.
– Благодарю за честь, – отказался Буров, пакостно заржал и показал рукой куда-то в першпективу. – Предпочитаю проверенную симпатию. Многократно. А «реверанс» это что… «Реверанс» это так, для сугреву. Вот «дилижанс» – это да…
– «Дилижанс»? – преисполнился уважения фельдмаршал, разом замолчал и кардинально изменил тему. – В общем, встречаемся на углу Садовой и Малой Суровской линии [322] через три часа. Смотрите, не опаздывать ни минуты. Время пошло.
– Буду как штык, – пообещал Буров, сделал в свою очередь похабный жест и направился по Невскому к Аничкову мосту, благо идти было недалеко, к тому же весьма приятно. Солнце уже пригревало вовсю, напоминало о лете, из-под настила мостовой местами пробивалась трава, липы и тополя по краям першпективы лениво шелестели на ветру. Народу было мало – фиеста сказывалась. В общем, тишь, гладь, красота, невский парадиз, только Буров не расслаблялся, шел с оглядкой, бдил – очень не хотел расставаться со своим головным мозгом. Скоро он достил Аничкова моста, в сотый, верно, раз удивился отсутствию коней,[323] пересек Фонтанную и свернул направо, в слободу, где без труда нашел дом, о котором говорили втихомолку, шепотом, с опаской. Немудреный такой, двухэтажный, в три линии. Ставни на окошках, флюгерочек на крыше, пена расцветающей сирени вдоль неброского фасада. Крепкий быкообразный детина у входа…
с редкостной экспрессией взревел Буров, шатнулся на ветру и, прилепившись к забору, топнул сапогом, чтобы чертова мостовая не ходила ходуном. – Я те спрашиваю: на хрена?
Все верно рассчитал, с тонким пониманием человеческой психики и российского менталитета в частности. Ну что может делать трезвый, хорошо одетый кавалер при шпаге в послеобеденный час в Аничковой слободе? Ясно, замышлять недоброе. То ли дело пьяный дурак, предсказуемый и неопасный. У этого, знамо дело, что на уме, то и на языке. Ишь ты, как орет-то сердечный, надо ж так нажраться с самого-то утра. Видать, плеснул еще на старые дрожжи. Да и жарко сегодня, парит, не иначе как к грозе…
Буров между тем отклеился от забора, подержал в объятьях уличный фонарь и, перестав солировать, мирно приземлился в сень ветвистой липы. И – снова воцарилась полная гармония. Блеяла, позванивая цепью, выгуливаемая коза, сонно и незлобиво побрехивали кабсдохи, рыжий петух бродил в задумчивости в компании кур, важный, надувшийся, с пылающим гребешком. Ветер стихал, марево сгущалось, недвижимый воздух казался ощутимо плотным – лень, нега, послеобеденная праздность объяли Аничкову слободу. Время словно остановилось здесь. Буров, дабы не выделяться на общем фоне, тоже держался пассивно – отчаянно скучал, отлеживал бока, внимательно следил за обстановкой. Правда, отвесил-таки болезненный пинок какому-то негодяю, посягнувшему было на его шляпу с галуном… Наконец, озверев от мух и ничегонеделания, он услышал стук копыт, повернулся на бок и внутренне порадовался: ага! Похоже, не зря страдал.
Видит Бог, не зря – быкообразный детина у крыльца дома-пряника подобрался, застыл, изобразил на харе радость, умиление, восторг и подобострастную почтительность. Сразу видно – изготовился трепетно к встрече значительной персоны. А она изволила прибыть без помпы, по-простому, в скромном двухлошадном экипаже. С лязгом дверь кареты открылась, и на свет Божий вышел человек, одетый без изысков, во все серое: серый неказистый сюртучок, серые граденаплевые штаны, серые нитяные чулки, серая же немодного фасона шляпа. Да и сам он был какой-то серый, невзрачный, не бросающийся в глаза – жилистый, сухопарый, с невыразительным лицом. Заостренный нос, скошенный подбородок, маленький тонкогубый рот, чем-то напоминающий глубокий разрез в мясе. Встретишь такого в толпе – сплюнешь, отвернешься и мимо пройдешь. Ну и урод.
– Брюхо подбери, – сказал человек в сером почтительно застывшему амбалу, глянул хозяйственно по сторонам и ужом нырнул в услужливо распахнутую дверь. Голос у него был резок, словно визг пилы, движения – мягки, словно у хорька, готового вцепиться в глотку. Сразу чувствовалось, что человек этот хоть и сер, но совсем не прост. Мимо такого не очень-то и пройдешь. А уж плевать-то – Господи упаси.
«Ну, здоровы будем, господин Шешковский. – Буров усмехнулся про себя, пьяно закряхтел, заворочался неловко, устраиваясь поудобней. – Что-то не спится вам. Видать, дел много. Ишь ты, неугомонный вы наш…»
Тем временем выстрелили шпингалеты, взвизгнули истошно, трудно поддаваясь, рамы, и в открывшемся окне под самой крышей возник великий инквизитор.
– Гуля, гуля, гуля, – позвал он и принялся метать на подоконник зерно, семена подсолнечника и хлебную мякоть. – Гуля, гуля, гуля.
Дважды упрашивать птичек Божьих не пришлось. Дружно, стаей, с энтузиазмом работая клювами, они приступили к трапезе. Сильные, как и полагается, отгоняли слабых, корм, перья и голубиное дерьмо так и летели вниз, на расцветающую сирень. Шешковский наблюдал за процедурой с умилением, старательно крестился и что-то шептал истово, не иначе как молитву. Руки у него были жилистые, когтистые, весьма напоминающие лапы хищной птицы.
«Ах ты Боже мой!» – восхитился Буров, глянул на часы и, полежав еще, тяжело поднялся и, пошатываясь, выписывая кренделя, зигзагами подался прочь. Впрочем, валял дурака он недолго, скоро шаг его приобрел упругость, а направление ясность – больше всего на свете он не любил опаздывать. Только торопился он зря. Фельдмаршал со товарищи изволили припоздниться, явились томные, размякшие и, само собой, изрядно выпившие. От них за версту несло духами, винищем и бардачным разгуляевом.
– Ну что, князь, вы как? – осведомился Неваляев, похабно усмехнулся и не справился с зевком. – А мы и так, и эдак, и так твою раста-а-а-к…
– Да, девицы – огонь. С изюминками, – вяло выразил восторг Петрищев, в мятом же голосе Бобруйского послышалось скрытое осуждение:
– Только вот «дилижанс» не могут. Никак. Ни за какие коврижки. Категорически. Суки…
Так они поговорили о бабах. Затем речь зашла, естественно, о водке.
– Ну и жара. Что-то меня постоянно мучит жажда. А вас? – Фельдмаршал строго посмотрел на подчиненных и, уловив знаки понимания и одобрения, закончил свою мысль руководством к действию: – Поехали. Тут недалеко от банка[324] имеется изряднейший трактир.
Поехали. Изряднейший трактир и назывался изрядно: «Заведение для приезжающих и приходящих с обеденным и ужинным расположением». На вывеске был изображен Бахус во всем своем природном естестве – верхом на бочке, при плющевом венке, в окружении дев, нагих внучат и прыгающих по-собачьи козлов, которым древние эллины якобы приписывали открытие вина.
Ладно, вошли, сели, кликнули хозяина, и тот, видимо, с фельдмаршалом хорошо знакомый, живо