На душе у него было радостно, на родину как-никак ехал. За окнами кареты не остовы каштанов, а стрельчатые, в снеговой опушке ели. Пушистые, лапчатые, с гроздьями смолистых шишечек и всполохами снегирей. Как там в песне-то поется? Еду я на родину? Про которую говорят «уродина»? Брехня. Нет, пока все было великолепно – природа по обеим сторонам Нарвского тракта торжествовала, просторы изумляли величием, а воздух – кристальной чистотой. Лепота…
Однако когда днем следующим вынырнули из лесов, пересекли Фонтанную, забранную деревом,[79] и двинулись по кривым узеньким улочкам, радужный настрой Бурова начал иссякать. Да, из песни слова не выкинешь – не уродина, но и не красавица… День был погожий, безоблачный, солнечные лучи с беспощадной ясностью открывали всю незавершенность града Петрова. Где купол Исаакия? Где Александрийский столп? Где великолепие мостов?[80] Только скопище извозчиков на Дворцовой площади,[81] олени рогатые, запряженные в сани,[82] да какой-то айсберг на Неве аккурат перед Зимним.[83] Хорошо еще, горит на солнце спица Петропавловки да знакомо щемит гада медный колченогий конь.[84] Яйца у него еще не блестят…[85] Нет, до Северной Пальмиры Петербургу еще расти и расти.
Поезд между тем миновал Адмиралтейство, с легкостью форсировал Неву и направился на север дельты, на самый крайний ее остров. Места здесь были дивные, необыкновенно красивые, правда, тронутые цивилизацией лишь отчасти и потому полные контрастов: то сплошной стеной мачтовые вековые сосны, то вдруг белокаменные, будто выросшие из-под земли хоромы в окружении чугунных, хитрого литья оград. Словно острова роскоши и торжества архитектуры в Богом забытых чухонских топях. Богом, но не людьми…
Наконец поезд въехал на самый северный из островов дельты, Елагин, миновал незапертые массивные ворота и остановился у огромного, крытого красной медью дома, – мощные колонны из полированного гранита с бронзовыми капителями, поясками и основаниями делали его похожим на императорский дворец. Вокруг был разбит грандиознейший парк, строго регулярно, на аглицкий манер, устроены оранжереи и хозяйственные постройки, поодаль, за деревьями, виднелись павильоны, бесчисленные беседки, боскеты, мосты. Снег на аллейках был убран, карнизы по-летнему чисты, статуи укрыты прочными дощатыми коробами. Все носило отпечаток ухоженности, опрятности, заботливой опытной руки. В общем, хозяйство было великое, дивно устроенное и сберегаемое в порядке. Не ЦПКиО.[86]
Калиостро недаром давал депешу – его ждали. Только дверь кареты открылась, как с полсотни слуг почтительнейше сломались в поклоне, заиграла чудно роговая музыка[87] и с крыльца сбежал ловкий человек в длинном, шитом золотом камзоле. Это был хозяин дома, обер- гофмейстер императорского двора, главный директор придворной музыки и театра Иван Перфильевич Елагин. При виде Калиостро умное лицо его выразило восторг, трепетное благоговение, преданность и надежду, на мгновение он замер, перевел дыхание и почтительнейше, особым образом, двинулся навстречу гостю. Со стороны это напоминало подход рядового к своему прямому ротному начальнику.
– Шемуль – Бенан – Тебухан,[88] – с чувством прошептал обер- гофмейстер, встал, тронул свое ухо на особый манер и трижды стукнул правой рукой по предплечью левой. – Гекам Адонаи! Мискор! Аменз![89]
– Гекам, гекам, – хмуро отозвался Калиостро, небрежно пополоскал рукой и, не вдаваясь более в высокие материи, нетерпеливо проглотил слюну. – Страшно рад видеть вас, уважаемый брат Магистр. Однако не настолько, чтобы потерять аппетит. Сдается мне, что время самое обеденное. – И, не обращая более внимания на сенатора и обер-гофмейстера, он повернулся к Бурову: – Не правда ли, любезный Маргадон?
Истиную правду сказал, маг и волшебник как-никак.
V
Все познается в сравнении. Попав в дом сенатора Елагина, Буров ясно понял, что там, во Франции, у маркиза, он мало того что пребывал от родины вдали, так еще в обстановке бедственной, донельзя спартанской. У главного директора придворной музыки поражало все – и хоромы, и обхождение, и рацион. Бурова, к примеру, поселили в комнату с кожаными обоями, расписанными масляными красками по перламутровому фону, с дверями из красного дерева, украшенными бронзовыми массивными накладками, и с мебелью, обитой бархатом малинового цвета, с серебряными кистями и золочеными шнурами. В зеркальном потолке отсвечивало пламя жирандолей, в большом хрустальном шаре плавали живые рыбы, пол был инкрустирован порфиром и черными мрамором и представлял собой невиданный узорчатый ковер. А напольная севрская ваза бирюзового цвета с украшениями из белого бисквита, а большие бронзовые канделябры в форме античных амфор, а огромный, во всю стену, шедевр с изображением святого семейства! Вы когда-нибудь ночевали в Эрмитаже? Что же касается кормежки, то у Елагина вовсю баловались саженными астраханскими осетрами, свежей – это накануне Масленицы-то! – малинкой, земляничкой, виноградом и ананасами.[90] Жаловали салаты из соленых персиков, не гнушались гусиной печенкой, вымоченной в меду и молоке, уважали жареных свинок, выкормленных грецкими орехами и напоенных перед забоем допьяна лучшим венгерским. Не бедствовали, ели от пуза…
Однако, несмотря на всю эту роскошь, негу и сказочное изобилие, Калиостро и не думал предаваться праздности. Мигом сориентировавшись на местности, он плотно положил глаз на павильон-ротонду на востоке острова, оборудовал в ее подвале алхимическую лабораторию и часами не вылезал оттуда вместе с Елагиным и объявившимися сподвижниками. Те приезжали с гайдуками, шестерней, в санках с полостями из тигриных шкур. По цветам ливрей, по кокардам, по гербам было видно сразу – вот изволили прибыть граф Строганов,[91] вот пожаловали граф Панин,[92] вот генерал от инфантерии Мелиссино, вот князь Гагарин, вот Роман Илларионович Воронцов,[93] вот адмиралы Грейк и Барш, вот их светлейшество князь Куракин, вот граф Мусин-Пушкин-Брюс. Словно мухи на мед. Облако мистики и таинственности окутало Елагинский остров, обычно широко распахнутые ворота накрепко закрыли, в будке возле них определили мерзнуть пару шкафообразных, вооруженных саблями молодцов.[94] Sic habelis gloriam totius mundi[95] – процесс создания ложи Египетского ритуала пошел…
Буров на всю эту суету вокруг ротонды смотрел хоть и косо, но с пониманием – молодец волшебник, обживается, пускает корни. Его никто не трогал, не кантовал. Ошарашенный гостеприимством, он не брезговал ни персиками, ни икрой, знай гулял себе по будущему ЦПКиО, с оглядкой, дабы не создавать рекламы, стучал конечностями по соснам и дубам. А что, в казацких шароварах-то весьма удобно. В будущее пока не заглядывал, анализировал текущий момент. Пока все было не так уж плохо – харчем и кровом не обижен, деньги есть, патроны тоже, у Калиостро опять-таки на хорошем счету. В общем, ничего, жить можно. Если бы еще не черномазость и не наскучившее общество Анагоры, влюбчивой, словно кошка, и приставучей, как банный лист. Заигрывает без пряников, проходу не дает: я-де такая порнодионка, а вы, арапы, столь горячи, что не испить ли нам на брудершафт из килика.[96] любви добрый глоток. Элелеу, элелеу[97] Пришлось сказать ей, что чернота это так, для маскировки, а на самом деле – белый и холодный, как паросский мрамор. Хайре![98] Не то чтобы отстала, но задумалась, теперь лезет со своим киликом любви к индусу. Да только тот, похоже, больше уважает портвейн. Словом, общался Вася Буров с природой, работал конечностями и головой и, глядя на тусующихся macons acceptes, [99] вспоминал бессмертный, так любимый народом фильм: шприц в необъятном заду Моргунова, стонущего Вицина в марлевой повязке и бесшабашный голос Балбеса-Никулина: «Моментально в море!»[100] Вот такая, блин, связь времен – черной рожей в восемнадцатом веке, а мыслями – двести лет спустя, в двадцать первом. Не релятивистский парадокс – сплошной извод…
А тем временем морозы поутихли, стихия как-то разом унялась, и началась Масленица. У Адмиралтейства, напротив Зимнего дворца, на Неве рядом со Смольным с фантастической скоростью выросли городки с балаганами, ледяными горами, русскими качелями и расписными каруселями. С раннего утра простой народ, чиновный люд, знать, аристократия – все спешили туда поучаствовать в проводах зимы.