И положи конец всей этой истории. Хватит ездить в Лидо. По горло сыт я этим Лидо».
Но я продолжал лежать и злиться. Мне не хотелось никуда ходить, не хотелось ничего делать, разве что заснуть, но это было невозможно. Я снова вернулся к мысли о болезни. Я от всего сердца хотел, чтобы она разболелась — только на один день, разумеется, — чтобы на следующий мы могли снова увидеться на пароходике. Она могла бы оказаться на этот раз более любезной, взглянуть на меня не мельком, а так, как смотрит женщина, когда ты ей нравишься, и спросить: «Вы на меня не сердитесь, правда?»
Полуденная тень медленно ползла вверх по стене, и её движение продолжалось вечность. Потом вечерний ветерок приподнял занавеску на окне. Вскоре начало смеркаться. Внизу, на террасе ресторана, заиграл оркестр, мелодия была такой старой и избитой, словно рассказывала о моей истории, об этих избитых и вечных человеческих историях расставаний и горечи.
На следующее утро я долго вертелся, прежде чем встать, потому что мне хотелось пойти на пристань, а внутренний голос спрашивал, совсем ли я потерял рассудок и превратился в игрушку в руках той женщины или ещё могу собраться с силами послать её ко всем чертям.
Нет, у меня не было на это сил. Я вытащил из чемодана новую рубашку, облачился в тёмный костюм и опять отправился на пристань. Незнакомка оказалась в пятом пароходике, на своём обычном месте.
— Какое совпадение, да? — заметила она, когда я встал рядом с ней.
— Вчера вас не было, — отклонил я шутку, потому что не мог снести обиду.
— Да, меня не было.
— Я ждал вас на пристани до обеда…
Я сказал это так, словно констатировал факт, но в моём голосе звучал явный упрёк.
— Вот как? Очень жаль, но я не просила вас ждать меня.
Голос звучал мягко, но от этого слова не становились менее грубыми.
Я замолчал, делая вид, что заинтересовался чёрной ладьёй, гружённой апельсинами, которая двигалась параллельно нашему пароходику. Мне совсем не хотелось разыгрывать роль обиженного, но и прыгать от радости было не из-за чего.
Девушка тоже молчала, несколько насторожившись, поскольку опасалась упрёков и объяснений. Потом, кажется, поняла, что ничего подобного не последует, и, поскольку пауза затянулась, сказала вполголоса:
— Я не хотела обижать вас, но вы знаете ещё с первого дня, что я не люблю дешёвых ухаживаний. Между нами ничего не было и ничего не будет.
Яснее этого невозможно было выразиться.
— Наверно, поэтому вы и не пришли вчера. Чтобы дать мне понять, что ничего не было.
Девушка промолчала.
«Поцеловал я тебя в тот вечер или это мне только показалось?» — мысленно спросил я себя, глядя на её красивое безучастное лицо.
Она словно угадала мой вопрос:
— Растолковывайте, как хотите. Во всяком случае надеюсь, что вы не придаёте случайному поцелую большего значения, чем он того заслуживает.
— Будьте покойны. И вообще поверьте, что я не так нахален, как это вам, может быть, кажется.
Итак, и поцелуй, и всё остальное было ничем, и ничего другого не оставалось, как раз и навсегда вытравить всё из памяти.
Конечно, у меня нет надменности обитателя «Эксцельсиора», но отсутствием гордости я тоже не отличаюсь, и в другой раз после подобного высказывания я просто раскланялся бы и пошёл своей дорогой. Но в данном случае я был бессилен. Мог злиться сколько угодно на себя, ругаться ноги сами несли меня к ней.
Полдня мы проводили вместе на пляже, потом вместе обедали, а вечером я провожал её до города. Так прошло ещё несколько дней. Каждую ночь я зарекался не ходить больше на пристань и взяться, наконец, за заброшенный план, и каждое утро неизменно стоял на пристани, поджидая девушку. Она так прочно вошла в мою жизнь, что бессмысленно было бороться.
Я снова стал расчётлив и осторожен. Ничем не выдавал своих чувств, ничем не досаждал ей. Когда мои вопросы не нравились ей, тотчас сменял тему. А ей не нравились все вопросы, касающиеся её жизни, среды, семьи. Она оставалась для меня незнакомкой, незнакомкой, с которой я проводил вместе целые дни.
Между тем наши отношения совершенно естественно и незаметно становились всё более близкими, хотя и не в том направлении, о котором я мечтал. Избегая вопросов, касающихся её лично, девушка в то же время невинно выпытывала различные подробности моей жизни. Когда я рассказывал ей, как тщетно пытался попасть в университет в качестве преподавателя истории Ренессанса, она воскликнула:
— Смотрите-ка! А я считала, что вы не способны на такие дела!
— Вы вообще считали меня чем-то вроде идиота, да?
— Совсем нет. Считала вас просто счастливым человеком. Вы ведь сами сказали, что у вас всегда очень скоро наступает успокоение… А сейчас выходит, что это не так.
— Напротив, точно так.
— Значит, вы от всего отказались, оставили мечты?
— Не совсем примирился и не верю, что когда-нибудь примирюсь, но сейчас прошла острота. Понимаете, сначала я всё время думал об этом, сон не шёл ко мне — всё искал средства и способы борьбы. А потом это прошло. Я сказал себе: тебя не берут не потому, что ты не годен, а потому, что у тебя есть идеи. И я отказался от кафедры, потому что идеи — это твоя сущность, а её не снимешь, как пальто.
— А сейчас вы успокоились?
— Успокоился или почти успокоился. Во всяком случае понял, что между мною и университетом есть стена, и я не намерен пробивать её своей головой.
Девушка помолчала, потом подытожила:
— Нет, я не ошиблась. Вы, действительно, счастливый человек.
— Только сам можешь определить, насколько ты счастлив, — неопределённо заметил я.
И поскольку разговор происходил в бистро, заказал ещё кружку пива.
Мне было непонятно, какой интерес может представлять для этой женщины жизнь рядового учителя. Но она часто заводила о ней речь, и я уступал, потому что мне было всё равно, и я даже с некоторым удовольствием вводил её в чуждый для неё мир. И когда я рассказывал о нём среди золота песков, синевы моря и солнечного блеска Лидо, этот мир, оставленный где-то далеко, вдруг начинал казаться мне самому странным и чужим. Хмурые осенние утра, туман, пропитанный мелким, словно застывшим в воздухе парижским дождичком, уроки истории при жёлтом свете школьных ламп, карта восьми крестовых походов, посеревшая и порвавшаяся между Никеей и Иерусалимом, бифштекс с жареным картофелем и стаканом вина в ресторанчике на углу, послеобеденные часы в читальне, игра на бильярде с приятелями из квартала и вечером дома снова жёлтый свет, и моя рукопись о Ренессансе в Италии, и тиканье старых стенных часов, и ночь за окном. Всё это было знакомым и в то же время таким далёким, словно обо всём этом мне кто-то рассказал.
Ещё более чуждым выглядел мир, в который я проникал украдкой благодаря разговорам с девушкой. Ловя её отрывочные фразы, я смутно представлял себе вечера в казино с криками крупье и глухим стуком крупных костяных жетонов; балы в старинных венецианских дворцах с костюмами времён Ренессанса, с шампанским, с орхидеями, доставленными на самолётах из Африки; зимний сезон в Риме с концертами, приёмами…
Моя незнакомка была молода, всё это ей ещё не надоело, она видела этот мир в праздничном свете. Но я не усматривал во всём этом карнавале ничего, кроме надменной глупости. Так я оказался оторванным одинаково и от её, и от моего мира, и не видел перед собой ничего реального, ничего живого, ничего, за что можно было бы ухватиться, ничего, кроме того единственного маленького мира, который притягивал и волновал меня и который был заключён в карих спокойных глазах и матовом лице, прекрасном и неповторимом.
Она оставалась незнакомкой, но с каждым днём я постигал какую-нибудь новую черту её существа и постоянно дополнял то туманное представление о ней, которое сложилось у меня в голове. Она любила читать. Читала много и совершенно безразборно. Могла говорить, приводя мельчайшие подробности, о