Какое-то время я неторопливо и мучительно препарирую это слово, стараюсь постичь его смысл. И тут меня вдруг осенило: «Ведь сегодня вторник. Наверняка вторник. Не мог же я пропустить вторник…»
Эта молнией сверкнувшая мысль служит пищей для новых невеселых рассуждений. «Ну и что из того, что вторник?.. А чем он лучше среды и всех остальных дней».
Проходит еще немало долгих минут, пока мне удается прийти к новому заключению: «Верно, вторник… Только вылезти отсюда — значит быть пойманным…»
Ну и что?
Мне нечего больше терять. И это сознание высвобождает меня из вязкой тины нудных рассуждений. Мне больше нечего терять, для меня нет иного пути, кроме избранного, куда бы он меня ни привел.
Мною вдруг овладевает то же чувство, какое я испытывал, карабкаясь по склону того холма, над которым свистели пули. Я вылезаю из трубы, удивляясь своей способности двигаться, поднимаюсь на ноги и озираюсь вокруг.
Вот я уже плещу себе в лицо холодной водой из лужи, чтобы сбросить с себя оболочку грязи и оцепенения.
Точно в семь, подталкиваемый медленным течением толпы, прохожу мимо входа в «Тиволи». Нет нужды подходить ближе, и отсюда прекрасно видно, что человек в клетчатой кепке и на этот раз отсутствует.
На месте «почтового ящика» стоит совсем другой человек. Но этот мне знаком гораздо больше, нежели тот, что в кепке и с самолетной сумкой. Это Борислав, я сразу узнаю его, хотя он в форме моряка торгового флота. Это Борислав — я чуть было не вскрикнул в бурной радости при виде своего друга в этом чужом городе, после стольких дней одиночества. Но возглас застревает в горле — мне нельзя к нему обращаться, я не имею права этого делать. Достаточно того, что Борислав сам меня заметил, и, если только его прислали ради меня, он уже знает, как ему быть дальше.
Я медленно прохожу мимо него, с болью ощущая, что все во мне бунтует, все вопит: «Вернись обратно! Ты что, с ума сошел, вернись!» Взяв себя в руки, я сворачиваю в маленькую улочку, прилегающую к парку. В сущности, это тупик, из него нет выхода, я знаю об этом и все же иду туда, потому что мне некуда больше идти, потому что Борислав…
— Эмиль! — слышится позади знакомый голос.
Я останавливаюсь и, прежде чем повернуться к нему, стараюсь придать своему лицу спокойное, твердое выражение. Как и подобает человеку, на которого возложена ответственная задача.
— Повстречались они и не узнали друг друга, да? — произносит Борислав, сграбастав меня за плечи. — Но я-то тебя узнал, хотя и не сразу… Здорово же ты замаскировался, браток. Так замаскировался, будто с того света вернулся…
Два часа спустя я ступаю на борт немецкого торгового судна, отбывающего в Росток. Пограничный контроль прохожу без затруднений — я в списке экипажа, и мой паспорт, равно как матросская форма, не вызывает сомнения.
В сумраке ночи, за громадами складских помещений, раскинулся большой город, усыпанный мириадами электрических звезд, а там, дальше, застыли на долгие часы глухие пригороды, а за ними тянутся те самые пустыри с множеством ям, где над спящими водами канала заснул в своей немоте мрачный барак.
Я стою на палубе и вижу не только это: я вижу ослепительно белый фасад «Англетера», строгие очертания ратуши, сверкающие, как хрусталь, двери «Амбасадора», в которые входят слегка сутулящийся мужчина и молодая дама в очках, похожая на старую деву. А там, за многолюдьем Фредериксброгаде, близ базарной площади, движется мимо равнодушных каменных фасадов какой-то призрак, прижимающий к груди убогий, грязный кулек.
Хорошо, что у меня нет привычки копить воспоминания. Если бы я хранил их, у меня бы голова не выдержала. С капитанского мостика четко звучит команда. В утробе корабля пробуждаются моторы, под ногами уже ощущается равномерное дрожание палубы. Матросы убирают трап. Пароход медленно и осторожно отрывается от стенки причала.
— Ну, пошли ужинать! — слышу голос Борислава.
И мы уже сидим в уютной офицерской столовой.
Моему другу, похоже, не столько хочется есть, сколько расспрашивать. Я отвечаю ему очень кратко — при виде такого количества еды мне не до разговоров.
— Я нисколько не сомневался, что ты выдержишь, — говорит Борислав, с радостной улыбкой наблюдая, как я уминаю салат и ветчину. Можно подумать, что это он все приготовил. — Такое, конечно, не каждому по плечу, но за тебя я нисколько не боялся.
— Скверно то, что я сам боялся…
— Ты не очень усердствуй, — замечает мой друг, видя, что я принимаюсь за копченую рыбу. — Как бы после долгого голодания тебе не сделалось плохо.
— От такой еды плохо не сделается, это тебе не кислые яблоки.
Борислав не понимает по-настоящему значения моих слов, полагая, что это какая-то поговорка, и продолжает:
— Значит, все же боялся?
— Боялся, как бы вы не поймались на шифрограмму…
— Поначалу чуть было не поймались, но потом нам стало ясно, что нас ловят на крючок. В центре знают, что ты не способен на предательство.
— Боялся, что поймаетесь, — повторяю я, с сожалением отодвигая от себя копченую рыбу. — Особенно когда потерял связь…
— Связь была потеряна отчасти по твоей вине.
— Почему по моей?
— Потому что связного взяли уже на следующее утро, когда он регистрировал твой билет.
— А пленки?
— Пленки, к счастью, были уже переправлены. А связного взяли. Но ничего… Он объяснил, что билет ему дал какой-то турист, попросил его об этой услуге за небольшое вознаграждение. Полиция, конечно, не поверила, но объяснение было вполне правдоподобным, поскольку человек работает в справочном бюро при вокзале и постоянно имеет дело с туристами. Так что в конце концов его отпустили.
— Но в следующий вторник опять никто не пришел.
— Как же могло быть иначе? Не могли же мы послать другого человека, пока не удостоверились, что тот не сообщил полиции пароль, место встреч и все прочее. Не могли же мы сами толкнуть тебя в западню. А когда все было установлено, вторник уже прошел.
— А я, грешным делом, подумал, что вы клюнули…
Борислав достает пачку «Кента», закуривает и бросает сигареты на стол.
— Ты, я вижу, опять стал курить? — поинтересовался я.
— Что делать…
— Не курить, — говорю в ответ и снова закуриваю.
Первая сигарета оказывает на меня такое же действие, как в том сне, который я видел с открытыми глазами. Правда, тогда в роскошном холле на Зендербульваре я курил стоя, а сейчас сижу, и не в каком-то холле, а в добропорядочной столовой немецкого парохода.
— Послушай, ты действительно разделался с тем негодяем?.. — спрашивает Борислав.
— Они сами с ним разделались.
И я снова принимаюсь за свое:
— Когда увидел давеча, как ты смотришь и делаешь вид, что не узнаешь меня, невольно подумал, что вы от меня отреклись.
— Глупости, — взволнованно отвечает мой друг. — Разве родина может отречься от своего верного сына?
Как видно, я и в самом деле поглупел в одиночестве. Я делаю затяжку и в дремотном блаженстве вслушиваюсь в ровный гул двигателей.
И вдруг ловлю себя на том, что снова начинаю беседовать про себя.
«Слышишь, Уильям, — говорю. — Родина никогда не отречется от своего сына. Запомни это хорошенько, приятель».
— Ты как будто дремлешь… — слышится откуда-то издалека голос Борислава.