— Остальное получите от моей секретарши после того, как выполните своё задание. Тогда уж хоть травитесь, хоть подыхайте!

При этих ободряющих словах я встаю и делаю знак парню последовать моему примеру.

— И оставьте где-нибудь эту гитару, — говорю я. — Вы же идёте не серенады петь…

* * *

Я ожидал, что Мэри согласится выполнять свою часть задания с обязательными возражениями и недовольной миной, и потому отложил наш разговор на конец обеда, когда полный желудок своей медленной спокойной работой отчасти снимает нервное напряжение. Однако она всё в том же состоянии безразличия или апатии выслушивает мои наставления.

— …Сядете на скамейку поближе ко входу в сквер, чтобы видеть, когда он придёт. В это время, как мне говорили, там бывает пусто. Вы боитесь?

— Даже если боюсь, какое значение это имеет для вас? — спрашивает равнодушно секретарша.

— Для меня, может, и не имеет, а для работы имеет. Отдайте ему упаковку, которую возьмёте в моём чемодане, и уходите. Вот и всё.

— Может, ему нужны деньги.

— Ему дали достаточно денег. Единственное, что ему нужно, — это морфий. Отдайте ему ампулы и возвращайтесь в отель.

Мы молча допиваем кофе, и я стараюсь убить время, рассеянно наблюдая за пёстрой публикой ресторана — старушки в шляпках с вуалетками, приползшие, может, из Мэриленда, а может, из Пенсильвании, пенсионеры английского происхождения с палками и крашеными усами, семейные пары из Скандинавии с бесцветными лицами, совершающие долгожданное своё путешествие по Востоку, и разные прочие экземпляры этой скучной туристской фауны, которая только мешает нормальному дорожному движению во всём мире, таскаясь туда — сюда.

Потом мы, всё так же молча, поднимаемся в номер, и каждый уединяется в своей комнате и на своей постели, а я использую эти часы после обеда, чтобы подремать и просмотреть газеты, которые накупил утром.

— Уже семь… — объявляю я наконец, встав в дверях между нашими комнатами. — Неплохо бы нам поужинать.

— Ужинайте один. Я не хочу есть.

Мэри лежит на кровати, повернувшись ко мне спиной, и даже не даёт себе труда переменить позу.

— Как хотите, — говорю я. — Не забывайте, однако, что ровно в восемь вы должны выйти отсюда.

Она не удостаивает меня ответом, и я с некоторым облегчением спускаюсь одни в ресторан, потому что мне не хочется портить себе ужин лицезрением её скорбной физиономии.

Внизу то же сборище, только в вечерних туалетах. Я бы просто запретил таким путешествовать, но не эта проблема занимает меня в данный момент, а точнее, ничто меня не занимает, потому что в такие мгновенья, когда должно решиться что-то очень важное, у меня внутри как бы наступает пауза, я чувствую себя лёгким и свободным от забот и живу только этим мгновеньем — острым бодрящим вкусом золотистой ракии, свежим запахом зелёного салата, солёным влажным дуновением морского воздуха и всеми маленькими радостями этой проклятой жизни.

Потом я опять возвращаюсь в номер, располагаюсь поудобнее в кресле, стоящем в углу возле торшера с роскошным абажуром, и снова листаю газеты — в этих толстых газетах всегда найдётся что- нибудь, что ты не успел прочитать и что поможет тебе скоротать время.

Ровно через час дверь стремительно распахивается, и в комнату не входит, а врывается Мэри. Лицо у неё бледное, вытянутое, на нём проступают первые признаки близкой истерики.

— Вы поднялись на лифте? — спрашиваю я, встревоженный тем, что с этим расстроенным лицом она прошествовала по всей длиной лестнице мимо стольких людей.

— Он мёртв! — выкрикивает она вместо ответа.

— Кто мёртв? — удивлённо спрашиваю я.

— Этот, с гитарой… И тот другой тоже… Оба мертвы.

— Садитесь, — говорю я, обеспокоенный. — И соблаговолите говорить потише. Допускаю, что действительно случилось нечто страшное, но это не повод для того, чтобы поднимать панику во всём отеле. Садитесь, — повторяю я, — возьмите себя в руки и расскажите мне всё подробнейшим образом, может, необходимо принять какие-то спешные меры.

— Меры! О каких мерах вы тут болтаете, когда они оба уже мертвы! Мертвы, понимаете?!

— Вы слышали, что я вам сказал? — говорю я уже более грубым тоном. — Садитесь к говорите связно! Нечего устраивать истерику!

Ошарашенная моей резкостью или просто обессиленная, она опускается в кресло и начинает бормотать словно под гипнозом.

— Он пришёл в полдевятого… этот с гитарой. В сквере никого не было. Он был как безумный… «Он мёртв, — кричал он, — я убил его»… «Кто мёртв?» — спрашиваю. «Да тот, — говорит, — человек в вагоне… Вы меня обманули… Я его усыпил, но навеки… Вы сделали меня убийцей…» «И как же вы его убили?» — спрашиваю. «А вот так и убил… Вы меня обманули, сказали — «усыпишь», а он умер… Где морфий? Давайте же! Ох, не могу больше».

Она делает паузу, словно нить её мысли оборвалась из-за какой-то маленькой аварии в мозгу, а потом на меня снова сыпется град бессвязных фраз:

— Я дала ему ампулы, он наполнил шприц, и всадил иглу себе в руку, даже рукав не завернул и через секунду застыл, глаза выпучил, рот полуоткрыт. Я подумала, что он впал в транс… А он вдруг стал наклоняться и повалился со скамейки на землю, я бросилась приводить его в чувство… приводить в чувство мёртвого… Он мёртв, совершенно мёртв, понимаете?

— Тише, прошу вас, и без истерики, — предупреждаю я.

— Он мёртв… Это был не морфий… — повторяет снова Мэри.

— Откуда я знаю, что там было в ампулах. Не я же их наполнял. Мне их дали как ампулы морфия.

Она сидит в оцепенении, но неожиданно поднимает глаза, словно желая лучше понять то, что я ей говорю, и движение это такое быстрое, что я пугаюсь, как бы она не уловила то удовлетворение, которое я не успел погасить в своих глазах. Но глаза наши встретились лишь на мгновение, и вот уже на моём лице снова озабоченное выражение, я протягиваю руку к столику, наливаю побольше виски и протягиваю ей стакан.

— Выпейте глоток и успокойтесь.

Мэри снова, словно очнувшись, смотрит на меня, потом яростно отталкивает мою руку. Стакан опрокидывается, виски заливает мне лицо, глаза мои наполняются слезами от едкого спирта.

Я достаю платок и машинально вытираю лицо, а Мэри корчится в кресле, обхватив двумя руками голову, и вдруг начинает истерически рыдать.

* * *

Спальный вагон слегка покачивается, колёса ровно постукивают в ритме, не слишком подобающем экспрессу. Я тоже покачиваюсь, откинувшись на стенку вагона в углу у окна, отдыхаю, прикрыв глаза. Всегда и везде главное — приспособиться к ритму, подчиниться ему, потому что ритм определяешь не ты, ты не можешь его изменить и если попытаешься двигаться в другом ритме, то будешь выброшен, искалечен, раздавлен. А сольёшься с ним, можешь плыть, как рыба в воде, к своей личной цели.

Иначе получается несовпадение колебаний. И самый маленький болтик, если он не приспособлен к ритму системы, ломается. Как та женщина в соседнем купе. И как те двое. Подумать только, сколько искалеченных людей каждый день бывают выброшены на свалку только потому, что не смогли приспособиться к системе и её законам.

Она ненадолго затихла, эта женщина, там, за стенкой, после очередной дозы морфия. Первую дозу я вколол ей ещё вчера вечером, когда она плеснула мне в лицо виски. Из жалости. И из страха, что она устроит такую истерику, что поднимет на ноги весь отель. И когда я уже уговорил её прибегнуть к морфию и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату